– Зеленые, – пояснил Шатун, – это значит по-русски неопытные, необстрелянные. Старый-то экипаж – вот толковые парни были, а все равно кто в госпитале, а кого и вовсе нет больше… Болванку-то Злыдень сдержал, да все равно людей осколками побило. Слабые они, люди.
– Слабые, не слабые, а войны все равно затевают, – сварливо заметил Злыдень. – И чего им неймется, спрашивается? И жизни-то человечьей всего на один глоток, а туда же! Вот малый народ не воюет и в свары свои людей не втягивает. Хотя по сравнению с людьми мы, конечно, ух какие живучие!
– А мы разве не воюем? – осторожно спросил Кукарача. – Мы ведь тоже в танке. Вместе с людьми.
– Воюем-то мы, конечно, воюем, да только на войне мы, так сказать, технический персонал. Наше дело – чтобы броня держала, орудие стреляло, мотор работал, боеукладка не взрывалась да гусеницы не рвались. А остальное – люди.
– Не прав ты, Злыдень. – Шатун достал откуда-то папиросу, покосился на ровные ряды снарядов, втянул запах латунных гильз, нитроклетчатки, тротила, подумал и засунул папиросу за ухо. – Не больно-то нашим солдатам хочется воевать. Для них война – это работа, которую надо сделать, а коли не успеешь – другие доделают. А вот те, которые все это затеяли, – они не здесь, не в танках, не в самолетах, и вообще… Они, может быть, и не люди вовсе.
– Как это не люди? – удивился Кукарача. – А кто же тогда?
– Не люди, – отрезал Шатун.
5
Вы можете говорить все что угодно о российских дорогах, но на самом деле вы ничего о них не знаете, если не служили
Но гремлин старался. Хотя на учебной трассе его пару раз выдергивали из грязи суровые гремлины-тридцатьчетверочники, при этом «Эмчи» вставал на дыбы, а толстенный стальной трос истончался и звенел от напряжения.
– Ничего, научишься, – сказал какой-то русский гремлин, прибирая трос. – Ты вот что, паря, ты бревнышко с собой вози, в случае чего зацепишь за траки и выгребешь. Мы все так делаем.
И Кукарача учился.
А потом начались военные будни.
Война – это грязь и еще кровь. Крови хватало на всех, но
И человеческий экипаж, вчерашние мальчишки, уже врос в войну, повзрослел сразу, рывком, потому что медленно взрослеть было некогда.
Кукарача научился удерживать подвеску от поломок, когда танк рвал с места, как таракан, юзом сползал в низины, чертом выскакивал на холмы, коротко тормозил, давая время башнеру на выстрел, и мгновенно скатывался, не давая врагу прицелиться и выстрелить. И попасть. Но они все равно попадали, и тогда где-то наверху зло выл от боли поймавший очередную болванку Злыдень, хрипло матерился Шатун, заставляя работать раскаленный мотор, что-то невнятно шелестел Дубок и гортанно клекотал Жулан, восстанавливая сбитую юстировку прицела.
Кукарача научился чувствовать каждого из них, чувствовать как самого себя, но не отвлекаться попусту, потому что чужие снаряды то и дело норовили вышибить из гусеничной ленты несколько звеньев или заклинить парные тележки подвески, и случалось, вышибали и заклинивали. И тогда Кукарача, морщась от боли в надорванных сухожилиях, стягивал стальные звенья, чтобы «Шерман» снова мог сражаться или хотя бы дотянуть до своих.
Война – это не только бои, это еще и бесконечные ремонты, долгие марши своим ходом или на железнодорожных платформах под бомбами, это скверный бензин, от которого деликатный двигатель «Шермана» начинал задыхаться, и, конечно же, всегда не вовремя. Это бесконечный труд, нудный и выматывающий, с редкими передышками, и взять бы в лапы банджо да повеселить экипаж, сыграв что-нибудь веселое, ну, хотя бы ту же «Кукарачу». Да только пальцы огрубели и скрючились. Для железа годятся, для музыки – нет.
Но Кукарача все равно играл, и Шатун ему вторил на своем треугольном банджо, которое называл балалайкой. И ничего, всем нравилось. Даже «сачки» и «кавыки» приходили послушать. Это гремлины, которые воевали на самоходках и танках КВ.