Меня охватил гнев, но я не знал, куда его выплеснуть. На кого я должен был его обрушить? На матроса, который выкрикнул имя героя?.. Нет, ведь он мог спутать меня с моим соперником, тем более в такую погоду... На Кута? Но он уже вставал из-за стола. А боцман, наш боцман! Должен сказать тебе, дружок, для меня мало удовольствия снова плыть с ним на одном корабле... Так вот, когда я пришел в себя, его тяжелые шаги уже раздавались где-то далеко на палубе.
Может, поэтому меня и прорвало на следующее утро, когда погода немного успокоилась. Чья-то небрежная острота так подействовала на меня, что я буквально взорвался. Я схватился с одним из матросов. Мы тузили друг друга, чертыхались, повалились на палубу и подкатились прямо под ноги боцману, который в это время спускался по трапу. Он стал пинать нас сапогами и осыпать проклятиями, а когда узнал меня, с ухмылкой сказал:
— А, это тот неуклюжий болван!
Так я заработал себе репутацию драчуна. А драка на корабле — нарушение, которое потерпят немногие капитаны. У меня же это оказалась третья по счету провинность. По настоянию боцмана, у которого сложилось обо мне определенное мнение, капитан приказал меня высечь.
И вот на рассвете следующего дня меня вывели и привязали к мачте, чтобы располосовать, как кусок мяса, на виду у всей команды. Мне казалось, что нет на свете человека хуже нашего боцмана. Белое в моих глазах стало черным. Мне хотелось рвать и метать, когда боцман швырнул хлыст и крикнул:
— Ну, Большой Матрос, ты уже сделал одно доброе дело для своего корабля. Не спи на ходу и поработай еще. Пусть на спине у этого мерзавца останется десяток полос, достаточно глубоких, чтобы легко пересчитать их пальцем, смоченным в соленой воде.
Пока сыпались удары, я не дышал. Десять ударов — это порка, от которой отходят неделю. Обычно матрос падает на колени после первого удара, если позволяет веревка. Я не упал, пока веревки на руках не обрезали. Более того, я не проронил ни звука до тех пор, пока не услышал, как вторая золотая монета брякнулась о палубу. А потом боцман обратился к команде:
— Смотрите, как богатеет хороший матрос.
Мой стон потонул в ликующих криках.
Кут с кем-то вместе уволок меня в карцер. Когда я упал, зарывшись в солому, я услышал голос Кута:
— Да, приятель... не везет, так не везет.
И тогда я потерял сознание от боли.
На следующий день я смог лишь доползти до оконной решетки. Выглянув на кормовую палубу, я понял, что мы попали в жестокий шторм. Такого я никогда не видел ни до, ни после того плавания. Раны на спине лишь усугубляли мои страдания. А волны с такой силой били в корабль, что гвозди готовы были выскочить из гнезд, а палубные надстройки — развалиться. Волной смыло за борт четверых, а когда остальные бросились их спасать, новая волна смела еще шестерых. Шторм налетел так неожиданно, что не успели спустить ни одного паруса, и теперь вся команда повисла на вантах.
Из окна карцера я увидел, как упала мачта, и завыл, словно зверь, пытаясь вырвать прутья решетки. Но в окне мелькали лишь ноги бегущих. Ни один матрос не остановился, чтобы выпустить меня. Я взывал к ним снова и снова, надрываясь от крика. Корабельный кузнец так и не заменил мой импровизированный крепеж на кормовой мачте цепью. Я не успел сказать ему об этом...
Бризань не выдержала и десяти минут. Когда она поддалась, раздался треск, подобный громовому раскату. Разлетелись на клочки наполовину убранные паруса, канаты лопнули, как ниточки.
Людей разметало в разные стороны.
Мачта накренилась, описав в небе дугу, и упала на грот, обрывая канаты и сбивая людей с рей, как муравьев с дерева. Численность команды уменьшилась наполовину, а когда мы кое-как выползли из шторма, у нас осталась лишь одна мачта, и та сломанная. А искалеченных моряков, в жилах которых еще теплилась жизнь, насчитывалось одиннадцать.
Корабельный лазарет вместил десятерых. Одиннадцатого уложили в карцере. Боцман долго выбирал, кого поместить со мной: матроса, который более других подавал надежду выжить, — ему легче было бы перенести суровые условия карцера, чем другим; или матроса, который обречен, — ему было уже все равно, где провести свои последние часы. И боцман отдал предпочтение умирающему.
На следующее утро, когда я еще спал, ко мне в карцер втащили Кута. Его положили рядом со мной. Позвоночник несчастного был сломан у основания, а в боку зияла такая дыра, что в нее можно было засунуть руку.
Очнувшись, бедняга заплакал. Его плач ничуть не походил на звериный рык, который я издавал пару дней назад, увидев падающую мачту. Скорее он напоминал тихое поскуливание пса, рыдание сквозь стиснутые зубы. Кут напоминал ребенка, который не хочет показать, что ему больно.
Он не прекращал плакать ни на минуту. Его муки длились многие часы. Тихие стенания несчастного раздражали меня больше, чем дикие вопли других раненых, то и дело доносившихся из лазарета.