Грэм Мастертон работал корреспондентом и редактором журналов «Mayfair» и «Penthouse». В 1976 году романом «Маниту» («Maniou», экранизирован в 1978-м) он начал карьеру профессионального беллетриста. С тех пор он написал свыше тридцати романов в жанре ужасов, десятки повестей и рассказов.
Он спал и видел…
Кровопролитие. Перед ним проносились сцены баталий. Мечи дребезжали, как треснутые церковные колокола, глухие стоны бойцов, от которых волосы вставали дыбом, — все вплеталось в общий грохот. Он вновь видел, как заостренные колья вгоняли в дрожащие тела мужчин, те рыдали, а их поднимали, насаживая глубже и глубже, и они кричали, бились, сплетали руки. Он видел себя, стоящего там и с усмешкой вглядывающегося им в глаза.
Потом ему приснилась собственная смерть — будто филин моргнул глазом — и воскрешение. Смятение, непонимание, чем он стал и чем с тех пор был. Он видел опять себя, бредущего сквозь лес, входящего в деревню, и потоки ливня… Женщин, которых он желал, кровь, которую испробовал, волков, поднимающих морды к темным вершинам Карпат…
Дни и ночи мелькали, как страницы книги. Солнце, дождь, тучи, бури, поцелуи, губы, жаркие от страсти, красные струи между прекрасных грудей. Ему снился Брайтон ярким полднем, Варшава в тумане, бедра женщин, дурманящая тяжесть их духов. Кареты, вагоны, поезда, аэропланы. Разговоры, споры. Телеграммы. Телефонограммы. Телефонные звонки.
Картины прошлого мелькали и мелькали у него перед глазами, как нескончаемая вечность. Бывало, он садился писать письма близким друзьям и только на середине вспоминал, что их нет в живых уже два века. Тогда он валился на стол в пароксизме горя, стиснувшем горло. Он перестал писать, а когда письма слали ему, что случалось крайне редко, не раскрывал их.
Но солнце всходило все так же и заходило, не утомляясь. И почти каждый вечер он толкал изнутри крышку гроба, поднимался со своего ложа, вставал из земли, походившей уже скорее на пыль, и питался, кем придется.
Одним октябрьским днем он вышел из погреба и увидел, что дом пуст. Вся мебель исчезла. Шифоньер с крючками для шляп и зеркалами, китайская пирамида для зонтиков, даже ковры — пропали. Он прошелся по голым половицам в своих черных лакированных туфлях, в недоумении глядя по сторонам. Со стен сняли картины: виды Сибиу и Сомешул-Мика, портрет Люси в белом-белом платье и с белым-белым лицом.
Он переходил из комнаты в комнату и не верил своим глазам. Обчистили весь дом. Обеденный стол, стулья, комод… бархатные шторы сняли с крючков. Все, что ему принадлежало, — от стульев, часов и книг до сервиза из дрезденского фарфора и костюмов в шкафу, — все испарилось.
Этого он не мог понять. Впервые за все века он почувствовал, что у него сдают нервы. Впервые он ощутил себя
Насколько все было проще, когда он мог нанимать себе слуг-людей, чтобы они присматривали за домом. Но за последние двадцать лет найти слуг становилось все труднее, а те, что соглашались, требовали слишком многого, и за ними приходилось приглядывать. Как только слуга понимал, что хозяина никогда не бывает дома до заката, он начинал отлынивать от работы, а то и таскать ценное серебро.
Как-то в пабе он встретил строителя, валлийца скорбного вида по имени Перри. Тот организовал ремонт крыши и поставил новые ворота в ограду. Но вот уже много лет не удавалось найти никого, кто бы позаботился о саде, и теперь густые заросли терновника, лопухов и травы оказались уже вровень с подоконником спальни. Он терпеть не мог неухоженные сады, и кладбища тоже, но со временем привык. Сорняки не только укрывали его от внешнего мира, они отпугивали случайных посетителей.
Теперь кто-то вторгся в его скит и забрал все. Он чувствовал себя нищим, но, однако, был рад тому, что люк в погреб воры проглядели. Люк был почти неотличим от паркетного пола. Он всегда боялся, что кто-нибудь найдет его спящее днем тело. Нет, не священник или один из ученых, которые в старые времена охотились на нежить; окончательной смерти он не боялся и даже, может, был бы ей рад. Его пугала перспектива оказаться изуродованным, искалеченным одной из молодежных шаек, наводнивших этот когда-то благополучный район. Повеселиться для них означало найти бродягу, облить бензином и поджечь или сломать ноги бетонными плитами. Умереть он бы согласился, но отказывался жить вечно полусожженным, изувеченным уродом.
Он поднялся на второй этаж. Спальни тоже опустели. Он коснулся темной панели, на которой раньше висел портрет Мины. Потом он откинул голову и испустил вопль ярости, от которого дрогнули стекла в рамах, а соседские псы, посаженные на цепь, залаяли на цепи.