Получается, что этика религиозного братства в реальности жизненной среды атакуется, так сказать, с двух сторон или, лучше сказать, и сверху, и снизу. Сверху – с позиций политической и экономической целесообразности, неизбежной и необходимой для церкви как организации, и снизу – с позиций, которые занимают иррациональные сферы жизни.
Искусство
самым тесным образом связано с магической религиозностью. Идолы, иконы и другие религиозные артефакты, ритуальные танцы, храмы и церкви как величайшие здания, церковные одеяния и утварь как предметы прикладного искусства – все это изначально делало религию побудительной силой развития искусства. Это что касается магической религиозности или магической стороны религиозности. Для религий спасения и для этики братства искусство как носитель магического воздействия вообще-то просто подозрительно. Всякая религия спасения смотрит исключительно на смысл, а не на форму важных для спасения вещей и действий. Для нее форма не важна, она нечто случайное, отвлекающее от смысла, а иногда даже препятствующее спасению. При этом общая рационализация жизни ведет к тому, что искусство конституируется как совокупность самостоятельных ценностей. То есть оно перенимает функцию мирского спасения – спасения от обыденности и прежде всего от растущего давления рационализма. И здесь, говорит Вебер, оно вступает в прямую конкуренцию с религией спасения.Здесь искусство и религия, логически рассуждая, непримиримы. Этическая религия и подлинная мистика полностью отвергают спасение в миру, которое якобы дает искусство само по себе как небожественное и препятствующее спасению от этической иррациональности (ХИО, 2, 248). Отказ от ответственности за этическое суждение и боязнь прослыть традиционалистом ведут к тому, что этические суждения преобразуются в эстетические (дурное толкуется как безвкусное). Это можно считать психологическим основанием эстетизма. Однако субъективная уверенность в неоспоримости вкусовых суждений о человеческих отношениях, к которым приучает культ эстетизма, – в противоположность религиозно-этическим нормам, которые человек, даже не соглашаясь с ними, внутренне переживает и в сознании собственной тварной природы соразмеряет со своими и чужими поступками так, что их оправданность и последствия оказываются принципиально доступными для обсуждения, – справедливо может оцениваться религией как глубочайшая степень отсутствия любви плюс трусость. Ясно, что последовательная этика братства не приемлет эстетическую позицию как таковую, как, впрочем, и эстетическая позиция отрицает этику братства. Поэтому, считает Вебер, можно говорить о принципиальной враждебности искусства и религии, хотя, конечно, любая массовая религия не обходится без художественных средств воздействия, в частности, по причине их эффективности, а также имеющегося иногда сходства проявлений религиозного и художественного переживания. Это очень кратко о веберовском понимании напряженности в отношениях искусства и религии (ХЭ, 421–424).
Эротика и сексуальность
Таким же напряженным было отношение этики религиозного братства к величайшей иррациональной жизненной силе – половой любви. Вебер выделяет здесь две главные исторические формы сексуальных отношений: натуральная сексуальность
и эротика. Натуральная сексуальность – это трезвый крестьянский подход к половым отношениям как части природных взаимодействий, наступающих по своим природным законам и в свое предназначенное природой время. Это в каком-то смысле животноводческое отношение к сексуальной активности. Затем происходит сублимирование сексуальности в эротику, то есть в сознательно культивируемую внеобыденную сферу, что контрастирует с трезвым натурализмом крестьян. То есть эротика, по Веберу, это сублимированная сексуальность. Причем внеобыденность или, может быть, лучше сказать внеповседневность эротики состояла не только и не столько в ее чуждости условностям и конвенциям, которые в основном руководят повседневной жизнью. Наоборот, в рыцарских конвенциях, например, предметом регулирования была именно эротика. Но при этом характерным образом скрывалась естественная и органическая основа сексуальности. Внеповседневность заключалась именно в уходе от непосредственного натурализма сексуальности. То есть именно натуралистическая (крестьянская) сексуальность у Вебера рассматривается как обыденная. И вот эта самая сублимированная сексуальность, то есть эротика в своих основаниях и своей значимости, была включена в универсальные связи рационализации и интеллектуализации культуры.