Предположите, что они — плод жизненного опыта. Если автор, удовлетворённый настоящим, критикует прошлое в интересах будущего, то какое мы имеем право на это сетовать? И если он, не называя ни времени, ни места, ни лиц, указывает со сцены путь к желательным преобразованиям, то не значит ли это, что такова прямая его задача?
Да и какие у нас для этого основания? Всякому народу дорога своя религия, всякий народ любит своё правительство. Мы оказались лишь смелее тех, кто потом, в свою очередь, побил нас. В наших нравах, более мягких, но отнюдь не безупречных, нет ничего такого, что возвышало бы нас над другими. Только наша словесность, снискавшая себе славу во всех государствах, расширяет владения французского языка и завоёвывает нам явное расположение всей Европы — расположение, которое делает честь нашему правительству и оправдывает то внимание, с каким оно относится к отечественной словесности.
А так как всякий прежде всего добивается такого преимущества, в котором ему отказано природой, то в академиях наши придворные заседают теперь вместе с литераторами: личные дарования и наследственный почёт оспаривают друг у друга это благородное поприще, академические же архивы наполняются почти в равной мере рукописями и дворянскими грамотами.
Возвратимся к
Один человек, человек большого ума, но только чересчур экономно этот свой ум расходующий, сказал мне как-то раз на спектакле: «Объясните мне, пожалуйста, почему в вашей пьесе встречается столько небрежных фраз, и притом совсем не в вашем стиле?» — «Не в моём стиле? Если бы, на моё несчастье, у меня и был свой стиль, я постарался бы про него забыть, когда сочинял комедию: нет ничего противнее в театре комедий пресных и одноцветных, где всё сплошь голубое или сплошь розовое, где всюду проглядывает автор, каков бы он ни был».
Как только сюжет у меня сложился, я вызываю действующих лиц и ставлю их в определённые положения: «Шевели мозгами, Фигаро! Сейчас твой господин догадается, чтó ты затеваешь». — «Спасайтесь, Керубино! Вы задеваете графа!» — «Ах, графиня! Как вы неосторожны! Ведь у вас такой вспыльчивый муж!» Что они будут говорить, это мне неизвестно; что они будут делать, вот что занимает меня. Затем, когда они как следует разойдутся, я начинаю писать под их быструю диктовку, и тут уж я могу быть уверен, что они не введут меня в заблуждение, что я сейчас узнаю их всех, так как Базиль не отличается остроумием, свойственным Фигаро, Фигаро чужд благородный тон графа, графу не свойственна чувствительность, характерная для графини, графине чужд весёлый нрав Сюзанны, Сюзанна не способна на такие шалости, на какие способен паж, а главное, ни у кого из них нет той важности, какая присуща Бридуазону. Каждый в моей пьесе говорит своим языком, и да сохранит их бог естественности от языка чужого! Так будем же следить за их мыслями и не будем рассуждать о том, должны они говорить языком автора или не должны.
Иные недоброжелатели пытались придать дурной смысл следующей фразе Фигаро: «Да разве мы солдаты, которые убивают других и позволяют убивать самих себя ради неведомой цели? Я должен знать, из-за чего мне гневаться». Туманную, нечётко выраженную мысль они нарочно постарались понять так, будто бы я в самых чёрных красках изображаю тяжёлую жизнь солдата, а есть, мол, такие вещи, о которых никогда не следует говорить. Вот к каким веским доводам прибегает злоба; остаётся только доказать её глупость.