Златоустый указывает на жизнь монахов именно как на образец, которому должно подражать. Тогда как в мире, говорит он, нечестивое учение и нечистая жизнь потопляют души, монахи одни сидят в пристани спокойно и в великой безопасности, смотря как бы с неба на кораблекрушения, постигающие других. Они и жизнь избрали, достойную Ангелов, и живут не хуже Ангелов. Как между теми Ангелами нет того, чтобы одни благоденствовали, а другие терпели крайние бедствия, но все одинаково наслаждаются миром и радостию, и славою, так и здесь никто не жалуется на бедность, никто не превозносится богатством; своекорыстие — то, чем все извращается и приводится в беспорядок, изгнано отсюда; все у них общее — и трапеза, и жилище, и одежда. И что удивительного в этом, когда и самая душа у всех одна и та же? Все они благородны одинаковым благородством, рабы одинаковым рабством, свободные одинаковою свободою. Там у всех одно богатство — истинное богатство; одна слава — истинная слава, потому что блага у них не в именах, но в делах; одна радость, одно стремление, одна надежда у всех. Все у них устроено как бы по какому‑нибудь правилу и мере, и нет ни в чем неправильности, но порядок, стройность и гармония; самое точное согласие и основание для всегдашнего благодушия. Все и делают и терпят все для того, чтобы им благодушествовать и радоваться. Только там и можно это видеть в полной действительности, а в другом месте нигде; потому что у них не только презирается настоящее, удален всякий повод к несогласию и вражде и питаются светлые надежды на будущее, но и случающиеся с каждым из них скорби и радости считаются общими для всех[726]
. Златоустый, изображая жизнь монахов, преимущественно, как мы видим, останавливается на том, что среди монахов господствует мир, любовь, совершенное равенство. Для тогдашнего мира действительно поучительное зрелище представляло монашество, в котором уравнивались лица самого неравного в мирском быту состояния. Войдем в скит, посмотрим на двух подвижников, которые в одно время жили и пользовались равным уважением. Вот седой, высокий ростом, сухой, хотя от лет уже сгорбившийся, но видимо стройного сложения, старец. Длинная борода его падает ниже груди; ресницы выпали у него, конечно, от слез. На нем кожаный хитон, белое шерстяное покрывало на голове его; обут он в пальмовые сандалии. Никто почти хуже него не одет. Он простой монах; никакого влияния не имеет на дела братства. Все почти время он проводит безвыходно в своей келлии, то занимаясь рукодельем, то молитвою. Из очей его падают слезы, а потому за пазухой держит он плат для отирания их. Он плетет корзины; вода, в которой мокнут пальмовые ветви, меняется только раз в год; в случае нужды подливается новая вода, к старой, так что худой запах слышен от воды. Не более часа в сутки спит он. Келлия его отстояла от церкви монастырской на 32 мили; он редко выходил и редко кому показывался. Архиепископ Александрийский, сенаторы домогались видеть его, но он отклонял все эти посещения и редко когда отверзал уста свои для беседы. По вечерам в субботу на воскресенье он становился задом к солнцу и, подняв руки свои к небу, молился до того времени, как солнце начинало светить ему в лицо. Приходя в церковь, он обыкновенно становился за столбом, чтобы его лица никто не видел и он сам не видел бы никого. Принесли ему завещание, которым отказывалось большое наследство. «Завещавший умер теперь, а я уже давно», — сказал он и отослал назад завещание. Но когда пресвитер, рассылая братии по горсти простых смокв, не прислал ему, он почел себя отлученным от братства. Во время болезни у него не было рубашки для перемены; ему не на что было купить ее, и усердно благодарил Бога, когда кто‑то подал ему в милостыню рубашку. Но соблазнялись некоторые тем, что во время болезни он лежал на постели, имел под головой подушку.