Август подумал — да кто же, черт дери, убит сегодня утром?! Спаситель? Убийца? Который из двух? И кем? Неплохая иллюстрация к уроку Менке! “Вот возьмите сегодняшний случай,— продолжал Менке.— Казалось бы, все, что вы делали или говорили, было правильным. Но — стоп! Вы вложили в разрешение утренней ситуации столько понимания и энергии, что не схватили ее двусмысленности. И даже пренаивнейше полагали, что кто-нибудь поверит, включая вас самого, той белеберде, которую вы намеревались представить как ваше заявление в полицию. Меня ведь и наняли — и за немалые деньги, поверьте,— чтоб я вас возвратил к двусмысленности произошедшего. При чем здесь юстиция? — право, готовы спросить вы. Да при том, что ни в чем другом двусмысленность так пронзительно четко не читается, как в моей профессии: закон по определению однозначен, его исполнение — по определению же — двусмысленно. Ну представьте себе на месте нашего комиссара Контегара Порфирия, который сразу бы скатился к ОДНОЗНАЧНОЙ ИДЕЕ УБИЙСТВА. Порфирий смотрит на вас умным и в то же время теплым взором: “Так вы же его и убили, дорогой мой Август”.— “О, безусловно, дорогой комиссар!” Потом минут так на двадцать о ваших мотивациях и побуждениях. И вы бы великолепно сошлись, не замедлив поставить все точки над “i”. С Мелой было бы много хуже: “Вы сами видите, фрау Мела, что убили его вы, и наипростейшим способом...” — “Способ мог быть сколь угодно прост, но КОГО ЕГО я убила, господин комиссар?” — “Так вы сами мне об этом и расскажете”.— “Нет, господин комиссар, рассказать МНЕ об этом — ВАШЕ дело. А может, я убила — НИКОГО?” И — все. Но Город, увы,— не Санкт-Петербург, а Контегар — не Порфирий. И с этим вам придется примириться”.
“Простите меня, пожалуйста, господин Менке,— сказал Август, порывшись в карманах,— я сейчас обнаружил, что у меня не осталось наличных. Прямо напротив вывеска моего американского банка. Будет ли мне дозволено быстро — это займет не более десяти минут — сбегать туда, или вы должны непременно меня сопровождать?” — “Господь с вами, милейший Август, вы совершенно вольны делать все, что вам угодно”. “Он не волен делать все, что ему угодно,— прервала адвоката Мела.— Я буду смотреть в окно, и — никуда, кроме банка, слышишь?”
Они видели, как он пересек улицу и исчез за тяжелыми дверьми Ситибанка. “Как друг вашего отчима и как человек, блистательно пронесший себя через три катастрофически неудачных брака,— Менке тяжело вздохнул и закурил желтую алматовскую сигарету,— я должен вам сказать, очаровательная фрау Мела, что вы могли бы сделать гораздо менее удачный выбор”.— “Я просто его люблю.— Она не отрывала взгляда от окна.— И вы полюбите, когда узнаете”.
Прошло не менее получаса, и Мела уже в тревоге поднялась, когда они увидели в дверях банка его фигуру. Он подбежал к столику, размахивая длинной лентой компьютерного банковского отчета, и, весело прищурившись, объявил: “Необычайное — случилось! Впервые в жизни я без копейки! В мое отсутствие мой бывший компаньон, у которого было право распоряжаться моим счетом, снял с него семьсот тысяч — и умер. Вчера, вследствие неизвестных мне обстоятельств, на все его счета был наложен арест. Слава Богу, успел пройти мой чек на одну большую сумму, выписанный в Городе пять дней назад, и, кроме того, я заплатил за день вперед в отеле, что, вероятно, было лишним. Впрочем, у меня еще остался один дон с мелочью, чего должно хватить на сигареты и кофе в полицейской тюрьме. Еда, надеюсь, будет бесплатной. Ни о каком освобождении под залог до суда не может, таким образом, быть и речи — это для вас, Менке. Что касается заплаченных вам отчимом Мелы денег, то я их ему верну, как только продам свои платиновые часы от Эльсбета, которые год назад в Цюрихе были оценены в двадцать тысяч долларов. А не заняться ли тебе этим прямо сейчас, Мела? Это бы разрешило денежную проблему хотя бы на первое время. Да где же эти ваши идиотские полицейские сирены, господин Менке?”