С родственников людей, пропавших без вести, я не брала плату, а вот за необходимые им проклятия – да. Если проклясть обидчиков надо было за мелкие проступки, то давала просителям пригоршню соли, чтобы они плюнули в нее и подсыпали кому надо под дверь. А для серьезных проклятий я делала сверток с узелками, засовывала его в шкаф, и нашему дому это очень нравилось. Чем сильнее родственники злились на человека, которого собирались наказать, тем лучше срабатывал сверток. Я брала с них дорого, чтобы они не злоупотребляли таким, но половине просителей платить было нечем, и они приносили мне постельное белье, обручальные кольца, кастрюли – все что угодно. Однако ничего из этого я не брала, ведь спать на простынях с чужими вензелями или носить чужие обручальные кольца слишком печально, и к тому же мы предпочитали жить в основном на свои заработки. Мой покойный муж совсем не оставил мне денег, потому что не умел их добывать. Будь я, как он, приказчиком, уж сумела бы незаметно выудить деньжат из Харабо. Я не стала бы надрываться за гроши, таская тяжести из их винных погребов, пока эта семейка объедается отборными стейками и пирожными. Увы, мой супруг был либо слишком робок, либо слишком честен, а это два худших качества любого бедняка.
Единственное, что у меня осталось от брака, – младенец, который часто плакал и вечно болел. У моей дочки то подскакивала температура, которую невозможно было сбить, то начинался кашель, от которого ее трясло в колыбели. Моя мать уверяла меня, что такой ребенок непременно умрет. В те времена очень много детей умирало, их приходилось крестить вскоре после рождения, ведь в любую ночь у них могло перехватить дыхание, а наутро в колыбелях обнаруживали холодные, как лед, тельца. Однако моя дочка не умерла. Она переносила любую лихорадку и судороги со стойкостью, которой не было у ее отца. «Эта девчушка хочет жить», – повторяла Кармен, когда приходила меня навестить. Ей я не сказала, но дело было не в этом. В действительности, в нашем доме мертвые живут слишком долго, а живые слишком мало. А такие, как мы, что находимся за его пределами, лишены и того, и другого. Дом не позволяет нам ни умереть, ни существовать за его пределами.
Мне было жаль, что Педро умер так рано, ведь он неплохо ко мне относился. Вкалывал на совесть, на меня не повышал голоса, не распускал руки, и мне не было известно, чтобы он путался с другими женщинами. Чего же еще требовать от мужчины? Разве, может, чтобы не путался под ногами, и он не путался, за столом обходился тем, что положишь ему на тарелку, и больше молчал, чем говорил. Любви между нами не было – скорее, какая-то привязанность, но по ночам моя страсть по-прежнему была ему по душе.
После похорон Педро наша дочка продолжала расти уродливой и чахлой, чем бы мы ее ни кормили; все равно казалось, что она из приюта – такой худенькой выглядела. К тому же кожа у нее была желтая, как воск, и сморщенная, как у мышат, которые рождаются лысыми и морщинистыми. «Ну ничего, – успокаивала меня Кармен, – вот увидишь: дети, которые рождаются уродливыми, потом становятся красавцами». Я не знала, верить ли ей. А еще боялась, что такой дочку сделал наш дом и что во всем виноваты призраки.
Как я вам уже говорила, я неотступно следила за ней, пока она росла. Наблюдала за каждым ее движением, ни на мгновение не оставляя одну. Проводила бессонные ночи у ее кроватки, которую мы поставили рядом с моей. Я выискивала какое-нибудь выражение лица, стон, что угодно, что указало бы, что внутри у нее растет призрак, или что все это лишь мои домыслы. Зато моя мать к ней почти не подходила. Она испытывала к внучке такое же отвращение, как и ко мне, ту же самую злость, которая годами копилась в ее внутренностях. Она опасалась, что к девочке тоже явятся святые, что она не будет привязана к призракам, как ее бабушка.