Егор пристально смотрел в потолок. Быстро бежали мысли, сталкивались, им на смену поспевали новые, все о том же. Долго он убегал от них, со всех ног, и вот настигли-таки, загнали в угол. Многое отлетело прочь, и навсегда, он это чувствовал, а найденное как следует еще не осознано, не переварено сердцем и башкой.
Что же было-то, господи? Разное, вперехлест, от всего понемногу, круто присыпанное соленой горечью. Ослеп отец, сорока еще не было ему, пала кормилица-буренка. Через дорогу, как на опаре, вспухали Зарековские… Но случалось и другое. Дом на тихой московской улице, ласковые слова, сотенная в радужных разводах. Потом удивил жандарм, даже на довольствие зачислил… Потом Вихоревка в полукружье зубчатой тайги, два с половиной года, прожитые как никогда раньше, и сияли скупой лаской зеленовато-серые глаза!
В углу привстал темнобровый, залопотал спросонья, схватился за мешок, набитый хлебом и салом. «Привиделся грабеж, не иначе!» — отметил про себя Егор…
Так что же было? Встречались добрые господа, но сума по-прежнему висела на понуром батькином плече, нарасхват был старенький, в подпалинах, зипун, один-единственный на всю брагинскую ораву, но чужое поле знай маячило перед тобой и твоими братишками! Свои были только руки с твердыми бугорками мозолей да серп, купленный маманькой еще в молодые лета.
Егорка усмехнулся. Глупец! Поверил в барскую доброту, распустил слюни. И ведь еще спорил — с Федотом, Степкой, отцом. Глупец и есть! Не стрясись беда, не притопай мы в Москву, никто б и не подумал о нас. Разве мало босоты по дорогам шатается?
По вагону прошел политрук и с ним еще кто-то бритый наголо, с усами вразлет.
— Не спишь, доброволец?
— Да вот, накатило всякое. О батьке с матерью, о братовьях…
— Они где сейчас?
— В деревне, под Братском.
Бритый присмотрелся зорко.
— Иркутянин? Многое, брат, решается, чересчур многое. Каждому думать и думать. Кому раньше, кому позже, но каждому! — И улыбнулся. — Терпи, казак. Приедем с миром — жизнь запоет на иной лад.
Темное, с густой просинью окно понемногу наливалось трепетно-алым огнем… Какие новые беды подстерегают, какие горести? Без них пока не обходился ни один шаг, били в хвост и в гриву, только поворачивайся. А может, прав командир? Выйдем-таки в люди, наперекор Антанте? Назад ходу нет, яснее ясного. Плоше других не буду, в стрельбе ли, в штыковом ли бою, выучили господа на свою голову… Попробуй укори меня: доброволец, красный солдат, и не какой-то мусорной команды, понимай! Ну, было кое-какое, не спорю, а что я мог? Вместе со Степкой — в тайгу, на еще более лютое маманькино горе?
И засосало с подмывом, засаднило, точно подал весть о себе застарелый шрам, в ушах ожил крик раненого кочегара: «Убоялись расплаты, с-сволочи, вот и восстали!»
Тут-то, на знобком рассвете, и подступило главное, от чего последние дни отмахивался руками и ногами, срываясь в разудало-отчаянный пляс… А ну, без уверток: почему ты все-таки в красных, Брагин? Мастеровые с батальоном поднялись, как один человек, и ты вослед, безвольной, мокрогубой скотинкой? Иначе б и не почесался, — знай брел бы по натоптанному кругу? Нет, хоть напраслину-то не пори. Дряни в тебе навалом, но не просто было, ой, не просто. Припекло — да не с той стороны, какую разумел кочегар, вовсе не с той…
Неслышно подкралась дремота, но спор с самим собой не утихал и во сне, с небывало строгого лица не сходила тревожная тень.
Утром его растормошил донельзя грустный Васька.
— Вставай, едово принесли. По две ложки пшенной на брата… — прогудел невесело. Он мигом управился со своей долей, посидел, глядя в продымленное окно, за которым тянулся длинный, в проломах, забор, косяками, то вдалеке, то вблизи, проплывали дома. Потом загрохотал мост, и с многосаженной высоты открылась река, вся в чешуе тонких, будто застывших на месте волн.
— По всему — Красноярск, — оживился Васька. — Айда на волю!
— Чего же без гармони?
— Не до нее, Гоха…
Перрон оглушил зазывными бабьими голосами. Чего-чего не было на лотках, вынесенных к вагонам: и свежие, пупырчатые огурцы, и рыба, и отварная картошка, и лук… Васька быстро, чуть не бегом, обошел торговок, перед жаровней с мелко нарезанным, подрумяненным мясом остановился как вкопанный.
— Почем… кусок? — спросил глухо.
— Двадцать, если керенками, — ответила рослая, кровь с молоком, деваха, широко расставив локти.
— А совзнаками?
— Оставь при себе, солдат, нам они без надобностев.
Малецков не уходил. Спорил, приценивался, раздувая голодные ноздри, а сам посматривал вперед: скоро ль отправка, в конце-то концов? Егор подергал его за рукав, не подействовало.
— Авось не обедняет. Вишь, окорока-то наела! — пробормотал он и снова стал торговаться, запустив руку в карман, как бы за деньгой. Но вот и трель свистка, вагоны — от первого до последнего — сомкнулись на расхлябанных буферах. И тогда Васька выхватил жаровню из рук оторопевшей девахи, с разбегу вспрыгнул в тамбур. «Карау-у-у-ул!» — донеслось вслед.
Васька утвердил жаровню на нарах, подбоченился.
— А ну, братва, налетай!