— Ты и я, например, с пеленок вместе. Что ж плохого?
— О Степке забыл…
Егорка отмахнулся досадливо, прекратил разговор. Вечно он так: роет, и самому невдомек, зачем и для чего… А может, что-то прознал? Слишком цепко влез в свои поганые догадки, не было бы какой беды. От Зарековских жди любой пакости… Но припомнилось крепкое, бронзовое, словно топором тесанное лицо фельдфебеля, и Егор поостыл, успокоился. С ним лучше не тягайся, пупок сорвешь. Вся рота, сто двадцать гавриков, у него в пятерне!
Степан Брагин с Васькой Малецковым и Петрованом уходили из деревни последним августовским вечером. С утра лил дождь, не густой, но дьявольски холодный, на Ангаре вздымались иссиня-черные валы, низовка яростно смахивала с них пену. Пока шли тайгой, ельником, было терпимо, но вот выбрались на взгорье, и с удесятеренной силой налетел ветер: пронизывал насквозь, едва не сбивал с ног, отбрасывал назад.
— И ветрило заодно с теми!.. — пробормотал Васька, кивая на реку, по которой приплыла вчера в Братск мобилизационная команда.
— П-п-подует и с нашей с-с-стороны, — отозвался Петрован. Брагин молчал, спаяв губы. Невпроворот смешались в нем злость, боль, тоска свинцовая, вина перед маманькой.
Далеко за еланью, за медвежьим логом, верстах в двадцати от Красного Яра, прилепилась на опушке охотничья изба-укотье. Редко раздавались около нее человеческие голоса, одна-единственная тропа, делая частые петли, огибая топи и гари, вела к ней. Жили в избе наездами, не дольше двух-трех недель, пока не протечет по первопутку струя выходной белки. В этом году прокатила осень с ливнями и снегом, на диво короткая, ударили морозы, но люди не тронулись с места, тощали на глазах, обрастали дремучими бородами.
Сидя у окна и медленно протаскивая шомпол в стволе берданки, Степан вспоминал о первых днях в тайге. Теперь хоть зайчатина есть, а осенью кроме брусники со смородиной — ничего. Воду кипятили в пороховой коробке, под рукой ни чайника, ни чугуна. После обзавелись тем и другим, Васька в одну из вылазок припер на себе. И даже стекольце в окне появилось, вшитое в парусину…
Заскрипела дверь, в укотье сперва просунулся драный малахай, вздернутый нос под ним, а потом и весь Петрован с охапкой поленьев. Он проворно шагнул через порог, бросил дрова и долго стоял над железной печкой. Попутно заглянул в большой чугун, утопил в бурлящем вареве заячью ногу.
— Н-н-начин зимы, но впору хоть вой! — прохваченным стужей тенорком сказал Петрован.
Кузьма, лежащий на нарах в стойкой полутьме, казалось, только и ждал тех слов, чтобы завести старую песню. Подобрав ноги, сел, зябко поежился.
— Ага, житье. С энтого боку припекает, с того леденит… — Голос его упал до шепота. — Видать, одно и осталось, а, Степан…
— Говори, слушаю.
— Выйти и повиниться перед адмиральскими властями. Ну, почешут спину, и что же? Или ее никогда не чесали? Не лютей же они, «кокарды» омские, двуглавого орла… — На мгновенье смолк, увидев повернувшееся к нему лицо Степана, заговорил опять: — Куда ни двинь, везде клин. И за Уралом не сладко — напирают белые. С севера — Гайда и Пепеляев, с юга — Дутов и Ханжин… Сомнут! А тогда и нашему гнездовью крышка… Нет, надо сматываться подобру-поздорову!
У Степана невольно сжались кулаки. Надоело: ноет, ноет, ноет… А кто виноват, спрашивается! Сам притопал как миленький, никто не звал, не волок сюда на аркане. Ясно, приходится туго: и холод, и некусай, и ночевки с постоянной тревогой на сердце. Но почему другие не стонут, хотя бы Васька Малецков, годами вдвое моложе его? «Черт, заведет Кузьма свою шарманку еще раз — пристрелю как собаку!» А вслух бесстрастно сказал:
— Дуй на все, на четыре… Но учти, спиной да задницей не отделаешься, башка запросто полетит с плеч.
И тут удивил терпеливый, скупой на слово Петрован. Он сорвал малахай с головы, кинул на пол, закричал:
— А если я б-б-без бабы не могу? Если я с-с-сижу сиднем, а ее там… ухари, в-в-вроде братца твоего! Г-г-гошка небось не побежал… В унтерах блаженствует!
Взвейся плюгавенький Кузьма, выпали подобное, он бы тут же, не сходя с нар, лег замертво от крепкого Степанова удара. Но Петрован был иной закваски, старым товарищем Федота, и Степан только оторопел от его крика, замер у окна… Таким и застал его Васька Малецков, с вечера посланный в деревню за едой. Он опустил ношу у стола, расправил заиндевелые усы.
— Мир честной компании. Чего надулись?
— А у н-н-нас д-д-д… — заговорил Петрован.
— После докончишь! — в нетерпении перебил его Кузьма, босиком устремляясь к Ваське. — Ну-ка, показывай, чего раздобыл… Да живее, не мытарь! — и раздернул мешок, вывалил на стол содержимое: три каравая хлеба, круги мороженого молока, табак, малость соли, нитки, чашку, штаны с рубахой. Кузьма увял, отошел к нарам. — Не густо!
Васька пошарил в кармане, извлек несколько луковиц.
— Твоя маманька дала, Степан.
Тот, оглядывая Васькину добычу, тихо, словно нехотя, спросил:
— Ну, что — маманька?
Малецков грустно усмехнулся: