— А мне не звонили, — отвечает она, словно сбросив напряжение, которое в начале встречи сковало ей все — и гортань и грудь. И оно летит вниз, поднимая оттуда эмоции, которые Лариса Васильевна хотела избежать. И если сейчас отвернуться и затылком слушать ее голос, можно думать, что она плачет. Сидит и плачет, вытирая слезы руками. Я поворачиваюсь к ней — она не плачет. — Не нашлось такого офицера, чтобы смог мне позвонить. Это было как раз в субботу, он обещал в отпуск на несколько дней… Мы готовились к его приезду. Дочь пришла с работы, включила телевизор и позвала меня. Это было примерно в полтретьего дня. Тогда уже сказали, что его помощник полковник Заславский погиб… Про солдат ничего не говорили. А его самого в это время доставляли во Владикавказ, в госпиталь. Я начала звонить дежурному по войскам, в его-то кабинет было звонить бесполезно, его телефон будет молчать… Мне сказали: ой-ой-ой, вам сейчас будут звонить. Через час или два перезвонил один из них и сказал, что он сейчас в госпитале, тяжело ранен, и в ближайшее время привезут сюда.
— Что вы себе говорили?
Лариса Васильевна вздыхает. Поднимает блестящие глаза. За ее спиной появляется девочка семи лет, с двумя косичками.
— Только бы не умер, — выдыхает. — Только бы не умер…
— Бабушка, — говорит девочка, — а когда дедушка станет новеньким?
— Насть, — строго откликается Лариса Васильевна. — Иди, поиграй…
Девочка отходит, останавливается у бильярдного стола и широко открытыми глазами следит за шарами.
— Молилась, только чтоб не умер, — быстро говорит Лариса Васильевна. — Потому что его помощник не выжил… Было у меня предчувствие, что-то должно было случиться… Сны плохие… Люстра… Я и подумала, что меня залили, но мастер Маша сказала, что все сухо… А это было накануне… На-ка-ну-не… Может быть, скажете, мистика, но… ужасно… Настроение у меня было ужасное.
— Вы бываете у генерала каждый день. Что вами движет — любовь или привычка?
— А вы думаете, что к этому можно привыкнуть?
— Жизнь показывает, что можно. Да вы и сами знаете, как много брошенных в больницах.
— Я считаю, что любовь… Что всем движет любовь…
— Любовь… А как?
— А так — мы прожили в здоровом состоянии двадцать четыре года. Вырастили дочь. Я никогда не спрашивала себя — как мы живем? Считаю, что жили мы хорошо и… очень счастливо, очень… полно.
— А генерал верит в Бога?
— Да. Он — крещенный.
— Часто люди, старея, заболевая, боятся быть в тягость… — начинаю я, пытаясь облечь свой вопрос — «не в тягость ли ей генерал» — в удобоваримую форму.
— Вы хотите спросить, не в тягость ли он для меня? — беззлобно перебивает она.
— Нет!.. Впрочем, да…
— У меня нет такого чувства. У меня только одно чувство — доказать, что он встанет.
— А он верит в это?
— Иначе зачем бы он жил?
— Но жить — это не его выбор.
— Знаешь, Марин, — она переходит на ты, делает вздох, и я понимаю, что попроси я ее сейчас пустить меня в палату к генералу, она пустит, но пока не прошу. Когда она говорит дальше, ее голос снова плачет, а глаза — нет. — За эти шестнадцать лет я прошла хорошую школу. Кого только к нам не приводили — и экстрасенсов, и колдунов, и магов, и светил медицины. И все говорили, что они — маги-волшебники, сейчас прикоснуться ко лбу, и он встанет. С другой стороны, были люди достаточно прагматичные, которые говорили, что, да, надо поддерживать, надо работать, надо не оставлять, и надо ему внушать — да, ты сейчас в таком состоянии, но ты выздоровеешь, ты должен к этому стремиться. Не делать акцент — ты больной. Надо общаться с ним, не как с больным… Ну, бывает же временное заболевание, вроде гриппа… Ну так… И знаешь, даже что рекомендовали? Он реагирует на меня по-своему, на дочь — по-своему, на нее, — машет в сторону внучки, — по-другому. И нам рекомендовали на контрасте выступать — я такая зла-а-ая, — ее голос крепчает, — а дочка — ой, папочка-папочка… Или наоборот. Я — лапуля-лапуля, а она — «Что ты лежишь?! Почему ты нам не помогаешь?!». Рекомендуется даже шокотерапия. Мы с ним не сюсюкаемся, нет… Нет…
— Наверное, он в какой-то мере и сейчас счастлив…
— Придет время, мы у него об этом спросим, а он нам сам скажет.
— Вы думаете…
— Я думаю, сейчас в нем борются два чувства. …Вы можете договориться с пресс-службой и попасть к нему в палату, я не буду возражать, но… Я… Это мое наблюдение. Очень часто журналисты хотят о нем писать, они раньше приходили, снимали, фотографировали… А он… он прекрасно понимает, в каком он состоянии. Он отдает себе отчет, и он всячески нам показывает, что не желает, чтобы его фотографировали, снимали, как-то обращали на него внимание… Он либо закрывает глаза, либо просто отворачивается… И мы ждем… Я не могу за него отвечать, мы ждем, что он сам скажет нам все, что о нас в те моменты думал… Но врач говорит, что он не будет помнить этого. Он будет помнить только последний момент, когда въезжал в этот тоннель. И как бы проснувшись утром, он увидит, что лежит в палате, а как там очутился — непонятно.
— Шестнадцать лет сна…
— Да, и он вычеркнется из его памяти.