— Где-то, наверное, через год… А может быть, даже позже, потому что первые полгода он был вообще… именно в том… Нельзя сказать, что он был в коме, в коме он был восемнадцать дней, а врачи считают, что когда открыл глаза, то кома прошла. Но ориентация у него… у меня было ощущение, что он все время в прострации какой-то… потому что его физическое состояние… Столько операций перенес, ему органы сшивали, и на лице были операции большие. И… где-то через года полтора он отреагировал на меня… Мы чего только не делали, и в барокамеру ходили, пытались его растормошить… Только через полтора года… пелена из его глаз ушла.
— Вы видели пелену в его глазах?
— Да… Я никогда не видела людей в таком состоянии, то есть глаза ничего не выражали, они смотрели в одну точку, в потолок ли, в стену ли… После всех барокамер и лекарств у него пошло движение глаз, он начал моргать. Сама оболочка зрачка была мутноватая, какая-то подернутая. К трем годам после ранения он был в очень хорошем состоянии. Мы приложили максимум усилий, чего мы только не изобретали. Были более живыми руки, ноги начали двигаться, а до того же лежал весь скованный, вот здесь, — Лариса Васильевна проводит ладонью по напрягшейся шее, — гортань, грудь — они стали приобретать человеческий образ. Было же парализовано все, все, — повторяет она, говорит быстро, и в ней видится не жена генерала Романова, к которой постоянно подходят седые мужчины в погонах, здороваются торжественно и немного скорбно, а обычная женщина, у которой давно болен муж.
— Все, кто берется писать статьи о генерале Романове, в первую очередь ссылаются на ваш героизм, мужество и так далее. Вы каждый день у него в палате в течение шестнадцати лет. Но есть еще и другая сторона. Ваш муж ушел на войну красивым и сильным. Вернули… вернулся он другим. В вашем сознании есть разрыв: тот — это тот, а этот — совсем другой человек?
— Ну, естественно, — говорит Лариса Васильевна и глубоко вздыхает. — Было… как мать ухаживает за грудным ребенком, а он — ничего не умеет, ползунки ему меняет. А когда это прошло, и он стал реагировать на наши слова, на свет, на медсестер, мы стали замечать… его реакцию. С ним можно было разговаривать, мы задавали ему вопросы, а он отвечал. Он у нас даже читал, — говорит она, и если шары сейчас бы остановились, а курсанты прислушались в тишине к нашему разговору, они бы подумали, что рассказывает она о ребенке, что детей у нее много, но этот заболел и стал самым любимым.
— Как читал?
— Врач писал большим шрифтом: «Толя, пожалуйста, пошевели правой ногой влево». И он это исполнял, — говорит она. — Не быстро это было — нервные связи-то порушены. Он прочитал, и он должен был это все через себя пропустить, и только через некоторое время шевелил. Было и такое, — снова вздыхает.
— Почему вы говорите — было? Сейчас этого уже нет?
— Есть. Но тогда это было впервые. И после этого с ним стало возможно нормально… И вот тогда ушло это чувство материнства. Он уже реагировал на музыку, на наши голоса. С ним можно было общаться. Я всегда приходила и разговаривала с ним, а первое время — нет… Мне врачи говорили — говори, рассказывай все, что дома, что на работе, что на улице и что в природе. Для того, чтобы он просто слышал твой голос. Сейчас мы ходим гулять, и я говорю ему — «Смотри, какая природа… Уже осень». Читаю ему стихи…
— Какие?
— А какие хочу. Пушкина и Есенина. Осенняя пора, очей очарованье…
— А он?
— А он реагирует… Слушает… И когда только первые листочки весной на деревьях появляются — тоже реагирует… А я все ему рассказываю, — говорит Лариса Васильевна, из глаз которой уходит блок-пост, а стена рушится так тихо, что я и не замечаю.
— Раньше вы так много разговаривали?
— Нет… До ранения у нас было заведено, что после работы мы приходили, и у нас был обмен — у кого что, какие приятности и неприятности. На кухне, за вечерним чаем все это обсуждали. Мои проблемы, его проблемы… Хотя, конечно, его проблемы — не по нашему рангу были… Но какое-то свое видение, предчувствие, мнение — он со мной этим делился. Мы же девяносто третий пережили, и девяносто четвертый… Он не входил в Чечню, она ему досталась после других, — Лариса Васильевна ненадолго умолкает, и в этой паузе кто-то забивает шар в лузу. — Он — единственный офицер, который возразил командованию, сказал, что мы не готовы входить в Чечню, и необходимости такой нет… За что был лишен… участия в этой операции.
— Может, и хорошо, что он в этом не участвовал?
— Не знаю… Он всегда очень ответственно относился к своей службе и очень не любил вот этого лизоблюдства, — Лариса Васильевна морщится и отворачивается так, словно ей поднесли блюдо со вкусным, а она все равно не хочет его облизывать. — Начальник там придумал, и кто-то: «Да-да, конечно», — говорит тоненько, передразнивая. — А хорошо ли это будет, плохо ли… Если он… Ну, как вам сказать… Если он был уверен в своей правоте, то никогда бы не признал, что начальник прав.
— Но это сложно, мы все под начальниками ходим.