Мартон так изменился за последнее время, что люди, не видевшие его несколько месяцев, с трудом признавали в нем прежнего мальчика. Он вытянулся, похудел. Остался только высокий блестящий лоб, глаза и увеличившийся от худобы рот. Мартон постоянно цеплялся ко всем — к девушкам, к ребятам: острил, говорил колкости; и для него самого было неожиданным, какое они производили впечатление. Он сам больше всех удивлялся, когда вспыхивал вдруг одобрительный смех: иные старались подстрекнуть его на новую реплику, другие обижались. Потом привык, что людям нравятся его шутки, хотя он никогда не обдумывал их заранее. Но уж как войдет, бывало, в раж, слова у него словно сами по себе вылетают, и сыплются разные неожиданные образы и мысли, которые, по его собственному мнению, были попросту «сущей правдой». «А что, не так разве?» — спрашивал он, видя, как кругом все покатываются со смеху, или замечая, что кто-то обиделся, кого он задел ненароком.
Никаких авторитетов он не признавал ни на заводе, ни в школе, ни дома. Не щадил и друзей.
Даже словам и тем он, случалось, сворачивал шеи, словно ему наскучил их давно приевшийся смысл.
Мартон шипел, точно серная спичка. И только изредка, когда оставался один, возвращались к нему прежние мечтания, возвращался прежний «хороший Мартон», как укоризненно говорила мать.
Оставаясь один, он становился печальным. Одиночества не выносил. А среди людей чувствовал себя одиноким, молчал или затевал спор, задирался, как человек, которому мешает присутствие других, и очень скоро покидал компанию. Потом искал себе другую. От нее тоже бежал.
И днем и вечером гранил он мостовую, никому не уступая дороги. Когда же переходил улицу и навстречу ему мчался трамвай или автомобиль, Мартону так и хотелось кинуться на них, перевернуть и разломать. Приблизившись к газовому фонарю, он чувствовал лишь одно: надо вывернуть его с корнем и кинуть в один из тех домов, где живут люди, подобные Зденко, надо поджечь эти дома. И он шел, шел без остановки… Потом, уставши, присаживался где-нибудь в сквере.
Тысячи забот терзали его. Что делает сейчас отец там, в тюрьме? Тюрьму Мартон представлял себе только снаружи. Улица Марко. Недалеко от парламента. Красивые дома. Богатый квартал. И вот громадное здание. Немые стены… Но ведь стены остальных домов тоже не говорят? Почему же здание тюрьмы кажется немым, мертвым, словно крепостная стена, а другие дома живыми? Тяжелое чувство…
И как все это понять? Отца арестовали. Мечты о музыке оказались тщетными. И г-жа Мадьяр… И Илонка… Учителя… И сам он стал юношей. Кругом блестящие витрины, от которых он отворачивается, особенно в те часы, когда продукты красуются в них, освещенные электрическими лампочками.
Как все это понять? Вот хоть этих разодетых дам, что шагают перед ним по улице в облегающих юбках, От них он отворачивается так же, как от сверкающих витрин продовольственных магазинов.
Мартон сидел в сквере. Смотрел на спешивших людей, на их одежду, обувь, на деревья, на небо. Наконец, тяжело вздохнув, шел домой. Входил в квартиру, не здороваясь. На вопросы не отвечал. Молча съедал оставленную ему еду. Раздевался, ложился в постель рядом с Пиштой и мгновенье спустя засыпал, словно проваливался в люк. Снилось ему такое, отчего он просыпался утром еще более угрюмый, только пуще сердясь на весь мир.
Вставал на заре с головной болью. Хоть и оставляли открытой фрамугу, за душную летнюю ночь семья поглощала больше воздуха, чем могло смениться через небольшое отверстие.
Мартон облокачивался о кухонную этажерку, стоя выпивал ячменный кофе, таращился в окно, словно заново знакомился с миром. И еда отходила на второй план, не мешая колыхаться клочьям ночных сновидений, которые непременно исчезли бы, сядь он только и займись завтраком. (Мартон и всегда-то смотреть не мог на тех, кто, хрипя и отдуваясь, как ему казалось, насилует пищу губами, зубами и руками.)
Медленно отхлебывая глотками ячменную бурду, он думал о Пиште: «Вон какой стал самостоятельный!» Перед глазами у Мартона возник мальчик в черном котелке. Ему стало неприятно. Потом тот же мальчик раздавал билеты. Это уже больше пришлось по душе. Затем представилось, как Пишта бросает ворованное рубленое мясо в даровую похлебку. Тут Мартон вовсе растрогался. «Пишта гораздо умнее меня. Вернее, не то что умнее, — сразу поправился он, — а смелей! Вернее сказать, он действует — и никаких гвоздей! Конечно, и Пишта мечтает, но совсем о другом. Например, стихи он слушает равнодушно. «Музыка? — презрительно спрашивает он и пожимает плечами. — Ладно, уж так и быть, раздобуду граммофон с десятью пластинками. Вот это будет музыка!»
С тех пор как арестовали отца, Пишта стал таким самостоятельным, что частенько даже ночевать не приходит домой. Сегодня опять остался в Чепеле. Гулянье подготавливает. «Где же он спит там?»