Он даже с братьями почти не будет видеться: пойдет из дому на завод, братья еще спят; вернется домой, они, они уже спят. И почему это так? Ведь он любит работать. Когда берется за что-нибудь, уходит в работу с головой, и у него все получается, он ничего не бросает недоделанным. На улице Луизы он не раз заходил в столярную мастерскую и смотрел, как строгают доски. Просил дать ему рубанок, и ему давали. И «ширк-шарк» — летела душистая стружка, и Пишта смеялся. Или внизу, в подвале обойщика, где кресла и диваны набивали упругим конским волосом да морской травой и вколачивали медные гвоздики в обивку, — и вот кресло и диван готовы, на них можно лечь, сесть, и они подбрасывают тебя кверху. Или у маляров, писавших вывески кистями, то густыми и длинными, что твои усы, то тонюсенькими, трепещущими, как реснички. Попал бы он хоть к этим веселым подмастерьям, которые звали его Пиштой, а когда он помогал им растирать краски, даже ласково — Питю; угощали его хлебом с салом, иногда и палинкой, которая драла ему горло, но он все-таки пил, чтобы не подумали, будто он маменькин сынок. Потом они пели вместе, и у него была одна мечта: никогда не возвращаться больше домой. Но сейчас, с тех пор как началась война, в этих мастерских людей — раз, два и обчелся. Остальные все в армию пошли. Жителям улицы Луизы, Магдолна и Мурани не нужны новые вывески, диваны и шкафы. Война! «Скажи, Пишта, ну к чему вся эта война? — беседовал Пишта сам с собой. — У тебя ведь и без войны забот хватало. Верно?» — «Угу!» — отвечал Пишта Пиште. «Говорят: «Молчи, Пишта! И даже жаловаться не смей!» Черт бы побрал этого короля!» — повторял Пишта отцовские слова. Он уже очень устал и решил: «Постою еще чуток, потом домой пойду. Скажу: «На работу меня не взяли». Пойду и лягу спать».
Время близилось к полудню. Толпа, стоявшая перед воротами, поредела. Одних повели на завод, другие разошлись, — завтра снова придут попытать счастья либо сюда, либо на другой завод. А Пишта все еще стоял. Дома ему строго-настрого наказали ждать: вызовут, дескать, непременно.
Выглянуло солнце. В его сиянье под зимними, нежно синевшими небесами заводские корпуса, окна и ворота казались еще более мрачными и неприветливыми. На улице таял снег. Благоуханье ветра, идущего с Дуная, и талого снега вступило в единоборство с запахами вареного мяса, лука, дыма и растительного масла, которые волнами так и неслись от консервного завода. Пишта задрал голову и принюхался, как собака на охоте: откуда какой запах идет? Часто раздувая ноздри, ловил он воздух, но когда набегал какой-нибудь приятный запах, он втягивал его глубоко-глубоко и даже улыбался. Когда же вонь, выдыхаемая заводом, отгоняла в сторону благоухания реки, полей и талого снега, Пишта жмурился, мотал головой и старался не дышать.
— Иштван Фицек! — послышалось из дверей проходной будки.
Какой-то человек с повязкой на руке («По-видимому, надсмотрщик», — подумал Пишта) держал в руке бумажку. По ней и прочел он имя.
Пишта вздрогнул. Отступил на шаг. Не ответил.
— Ишт-ва-ан Фи-цек! — послышалось опять, громче и энергичней, будто надзиратель в камере смертников выкликает приговоренного, который до последней минуты надеялся: авось, авось…
Невидимой петлей захлестнулся этот голос вокруг шеи Пишты и потащил его.
Пишта шевельнулся и, борясь с собой, молча, не отвечая обязательным «Есть!» или «Я здесь», поплелся к заводским воротам.
— Иштван Фицек? — спросил у подошедшего мальчика мужчина с бумажкой в руке.
— Я, — тихо и безутешно пробормотал мальчик.
Высоченный, громадный надсмотрщик оглядел с ног до головы тщедушного парнишку, пощупал мускулы, поставил перед собой, отступил на шаг, чтобы оценить его ноги, потом скорчил презрительную мину, подошел ближе, поднял его голову за подбородок. Казалось, он вот-вот дунет на него, как дуют покупательницы на курицу, желая удостовериться, достаточно ли жирна и упитанна приглянувшаяся птица; или раскроет ему рот, чтобы поглядеть на зубы, словно барышник на ярмарочной площади.
— Пошли! — сказал «надсмотрщик» и пропустил мальчика вперед, а сам, будто тюремщик, зашагал следом.
Пишта понял: возврата больше нет.
Они пришли на заводской двор.
Высоко уложенные, битком набитые ящики; через дощечки проглядывают консервные банки из белой жести; тут же пустые ящики, в беспорядке набросанные друг на друга; куски железа, шестерни с поломанными зубцами, мотки стальной проволоки. По асфальту двора проложены рельсы, стоят железные вагонетки. Кругом лужи. Снуют надсмотрщики с черно-желтыми повязками на рукавах; куда-то спешит толстый человек в грязном халате и с железным крюком — «командир» над крысами и уборными; возле высокой красной стены околачиваются скучающие пожарники; рабочие с красно-бело-зелеными повязками на рукаве что-то толкают, складывают, тащат или просто идут куда-то без всякой поклажи. Постороннему эта суета кажется бесцельной.
«А почему у надсмотрщиков австрийские повязки?» — мелькает в голове у Пишты.