— Слушаюсь… Но эта нынешняя жизнь такая, словно… Как бы вам объяснить?.. Как ни старается человек утереть… Нет, нет, не смею вам сказать, что… Вы ведь из благородных, еще, поди, рассердитесь на меня. А я ведь и в школу не ходил. Говорят, я грубиян. Оно и верно. Привык я к этому на окраине, на Андялфельде и в Йожефвароше. Но как бы вам это объяснить про честь?.. — Фицек мучился. — Эта жизнь наша такая, как… Ну, ладно, скажу поаккуратней… При такой жизни, как ни утирай нос, а все равно в нем хоть чуточку соплей да останется.
Он поднял на следователя печальный, затуманенный взор. И так ему стало мучительно тоскливо, что он снова встал, будто собирался идти обратно в камеру.
— Садитесь!
— Спасибо… Но одно только скажите, будьте так добры: правильно я говорю?
— Заткните рот.
— Вот, изволите видеть, какой грубый…
— Кто?
— Я! Всегда что-нибудь ляпну такое. Потом на меня же кричать приходится. А все-таки не извольте гневаться. Я ведь человек темный, никак эту юцицику не пойму!..
— Юстицию! Латинское слово!
— Все равно! — сказал Фицек — Как что не в порядке, так сразу не по-венгерски называют. Ультиматум… фронт… оффензива… демаркация… инфляция… параграф…
— Ладно, ладно. Лучше о себе подумайте… И скажите мне откровенно, о чем разговаривает в камере Ене Алконь.
— О том же, что и другие. О женщинах!
— С вами?
— А почему бы и нет, прошу прощенья? Мне же только сорок пять минуло.
— У вас шестеро детей, Фицек.
— Как раз поэтому… Как это вы не соизволите понимать?
— Ишь ты! — Следователь даже свистнул. — Ишь ты, поди ж ты!.. Ну, ладно… Только меня занимают сейчас не женщины… Еще о чем он разговаривает? — спросил следователь, не теряя надежды что-нибудь да выудить из словесных загогулин Фицека.
— Еще? А еще о еде толкуем.
— Хорошо… Хорошо… Продолжайте…
— Это, видите ли, начинается всегда с одного и того же: каждый рассказывает, что он любит. Потом толкуют, как стряпать паприкаш с галушками. По-моему, сперва надо нарезать побольше луку, бросить его в жир, но чтоб и жира было побольше. Когда же лук разрумянится от счастья и заведет разговор: «Ш-ш-ш-ж-ж-ж», тогда, изволите ли знать, надо мелко, но не слишком мелко, нарезать свининки, говядинки, телятинки и бросить в кастрюльку. Потом, когда мясо уже потушилось малость, надо приступать к галушкам. Чтоб тесто было не густое, но и не жидкое. И не ложкой его надо брать, а с дощечки ножиком настрогать и бросать прямо в кипяток. И чтобы галушки были не чересчур велики и не чересчур малы. Сперва галушки уйдут под воду, а когда всплыли кверху, тогда, изволите ль знать, и готовы. И можно подавать вместе с мясом, а можно и отдельно. Об этом тоже много спорят. Кричат: «Осел, что понимает сапожник в этом деле!» А я понимаю! Вот так и ругаемся, изволите ль знать, но до драки дело не доходит. Такого у нас не бывает. А вот в соседней камере, говорят, уже подрались из-за паприкаша. Мы же миримся и начинаем спорить о том, кто сколько тарелок паприкаша мог бы слопать. Кое-кто уверяет, что хоть целый таз. Вот и я, например. Затем следует штрудель с орехами, черешней, яблоками, творогом, маком, картошкой…
— Послушайте, не нужно все перечислять…
— А я и не буду все перечислять, это было бы слишком долго. Под конец Элек Шпиц, наборщик, которого вы поминать изволили и который чуточку того… — Г-н Фицек постучал указательным пальцем по лбу. — Так вот, этот самый Шпиц смотрит на меня, а видит-то он Антала Франка, потому что косит на оба глаза, — и вот, он снова заводит свое: «На третьем году войны венгерский рабочий получает в понедельник на обед бобовый суп и галушки; во вторник — мучную похлебку и картошку; в среду — картошку и капусту; в четверг — бобовый суп и галушки…»
— Да перестаньте же наконец! Я вас про Алконя спросил!
— Сейчас, сейчас. Маленечко терпенья, иначе, боюсь, все перепутаю. «В пятницу — тминный суп и фасоль; в субботу — мучную похлебку и паприкаш из картошки…» Это в «Непсаве» было написано. И под конец Элек Шпиц запевает: «Париж, Париж, господь с тобой, ты обманул меня!..» И так после каждой еды: и утром, и в обед, и вечером.
— А что же Алконь?