Католики, протестанты, магометане, верующие и атеисты — все они пели, подтягивали песне. Ведь вовсе не об ангелах говорилось в ней, а о семье, о доме, о родине, о мире — обо всем, что было сейчас от них в шести тысячах километров, за проволочными заграждениями, за пушками и пулеметами. Старинная венгерская песня звучала здесь, в далекой Сибири; по щекам солдат катились слезы. Один за другим обрывались голоса, люди крепче брались за руки. И вот уже не слышно песни про ангелов и пастухов, раздаются одни лишь рыдания. В незатейливом сиянии свечей стоят обросшие, ободранные, плачущие мужчины.
Сняли пакетики с именами. Разлили по котелкам кипяток. Молча уселись на нарах. Спустились вниз и обитатели верхних этажей. Все охотно потеснились, уступая место товарищам. Развернули пакетики. Пили сладкий, горячий кипяток, закусывая хлебом с маслом и сдобной булкой. Казалось, жизнь повернулась к лучшему. Только на душе стало еще тяжелей.
Когда все поели, Пишта Хорват подошел к печке.
— Люди! — сказал он. — Я спою вам песню.
И он затянул:
Из золота из чистого сверкают трубы мира…
Песня понравилась.
— А ну-ка спой еще разок! Как там дальше-то? Кто тебя научил?
— Прапорщик! — гордо ответил Пишта Хорват.
— Пой всю, до конца!
— Ну, а теперь давайте вместе, — сказал Хорват Махонький.
Из золота из чистого сверкают трубы мира,
И ждут солдаты многие: взыграют трубы мира.
Труби, горнист, труби, трубач, труби высоко в небе:
Скорее, уж скорее пришел конец войне бы!..
Стало тихо. Только свечки шипели. Вдруг кто-то крикнул:
— Товарищ Новак! Антал Франк зовет вас.
Новак подошел к своему другу и сказал, как бы оправдываясь:
— Я думал, ты спишь, отдыхаешь.
— Умираю!.. — ответил Франк.
— Откуда ты знаешь?
— Уж очень мне хорошо.
Франк говорил правду. Лицо его было страшным: при свете свечей оставались только лоб, впалые глазницы да сухие губы. Иногда слышался отрывистый, тихий кашель. Антал Франк говорил с таким трудом, будто каждое слово царапало, занозой впивалось, причиняло боль легким, горлу, языку.
— «Осенние леса»… Вот бы что послушать! Этелька пела ее.
Много лет не произносил он имени дочери Этельки, которая стала проституткой, — словно навеки выбросил из сердца это несчастное свое дитя.
Новак встал.
— Кто знает песню «Осенние леса»?
И вдруг ответил полубезумный художник, сидевший целые дни с закрытыми глазами:
— Я знаю.
— Спойте: Франк просит.
Анталу Франку редко доводилось слушать песни, разве только рабочие марши, а теперь он с нетерпением ждал песню, которую еще школьницей напевала дочь.
Осенние леса
Сперва кропит роса,
В чащобах ветер поет,
Потом с деревьев лист
Слетает, золотист,
А там и снег покроет
Росу в лесах сырых,
След алых, огневых,
Сапог моих зароет
[43].Желтой, костлявой рукой взял он руку Новака. Франку хотелось сказать что-то, выговориться, как ни трудно давалось ему сейчас каждое слово. И скромный, молчаливый человек заговорил вдруг от самой глубины души, как никогда прежде:
— Родной мой… Будапешт… Больше я тебя не увижу… Даже прах мой не вернется… Но я… все-таки буду там… Там, откуда вышел когда-то… Сын мой Йошка… Жена Елена… Дочки мои… Товарищи с площади Кальвария… с улицы Жасмина… с Андялфельда… Там, где…
В гнетущей тишине пленные затаив дыхание слушали уходящего Антала Франка.
Он закрыл глаза. Точно бумажки по ветру, неслись в нем воспоминания. Детство, годы учения. Он — молодой подмастерье. Женитьба. Семья… За мгновенья обошел он те улицы и площади, где жил, пекарни, где работал у пышущих пламенем печей, и добрался до квартиры, из которой ушел в армию, и где на стене висело изображение красивого здорового Христа с кровоточащим сердцем («Пусть висит, коли жене не хочется снимать!»).
Антал Франк вздохнул слабо, осторожно, потому что глубоко дышать уже не мог.
— Там, где… прости, Дюри, если я чем обидел тебя… И вы тоже, товарищи Бойтар, Дембо, Чордаш, простите меня… Там, где жили мои братья… — Он остановился, задумался, лицо стало строгим, и он поправился: — там, где живут мои братья… живут… борются за лучший мир… Только вот никак он что-то не наступает… Сыну моему… скажи…
Антал Франк поднял голову в отчаянном усилии, хотел сказать что-то, передать сыну Йошке. Закашлялся. Голова его упала. Он закрыл глаза. Потом открыл их снова, чтоб еще раз увидеть мир. Может, и не он их открыл, они открылись сами, но уже ничего не увидел…
В эти же дни ушел и старик Мартонфи.
После смерти Франца-Иосифа он совсем одряхлел. Пропала у старика цель жизни. С невероятными муками смастерил он еще один венок из искусственных цветов. В середине его алело тринадцать роз, а кругом были незабудки. Мартонфи прикрепил к венку белую ленту и написал на ней красными буквами: «Палачу венгерского народа от Пала Мартонфи-старшего». Затем положил венок в коробку и отнес на почту. На коробке стояло: «Францу-Иосифу I. Вена». Вот и весь адрес. А внизу — имя и адрес отправителя.
…Старика хоронили. Гроб стоял уже во дворе дома, когда в ворота вошли вдруг сыщики.
— Здесь живет Пал Мартонфи-старший? — спросили они дворника.
Дворник указал на гроб.
— Здесь.