И Хорват завел рассказ о том, что творится в России. Крестьяне, мол, сами поделили землю. А на фабриках рабочие контролируют директора, а в магазинах захватили все продукты и раздают их только беднякам. Рассказал он и про Дёрдя Новака, про венгерских красногвардейцев и про Охотный ряд.
Керосиновая лампа чадила. Сидевшие в комнате видели далекий город, невообразимо далекую улицу, казавшуюся еще более сумрачной от стоявшей в комнате мглы. Но воображение никак не могло управиться с этим — и вдруг перевернуло все: перед глазами возник проспект Текели, универмаг Перля, мясная лавка Венцеля, консервный завод. А венгерские красногвардейцы — все, кто сидел в комнате Чики, были в их числе — шли реквизировать спрятанное сало, мясо, муку, одежду… И подъезжали телеги, грузовики и свозили все в здание профсоюза… И там опять же они, сидевшие здесь, раздавали все пештской бедноте. А Венцель Зейдель, Перл, и барон Альфонс, и директор Гросс, и другие орали благим матом так же, как охотнорядские купцы. Это так легко было представить себе, что Пишта Фицек даже расхохотался от радости. Хорват все говорил и говорил… Рассказывал и о том, что видел и чего не видел.
— Квартирную плату там снизили наполовину. И не в том даже штука, что снизили. Если в такой дыре, как эта, там живет столько народу, то московская тетушка Чики идет в Московский Совет рабочих и солдатских депутатов. Ее выслушивают и спрашивают только: «Правда?» — «Ей-богу!» — отвечает московская тетушка Чики. И тогда пускается в дорогу небольшой отряд: рабочая милиция — так их называют. Два матроса, два солдата, двое рабочих, два студента и еще человек восемь бедняков. Потому что квартира — это ведь не фунт изюма, не правда ли? В отряде обязательно не меньше пяти женщин. Там без женщин никуда!
Или, скажем, московский Флориан пришел с жалобой в городской Совет. Говорит: «Я женился. Мы ютимся на кухне. В ней даже железная койка едва помещается». И московский Йошка Франк…
— А хозяин квартиры впускает их? — спрашивает Пишта Фицек, лязгая зубами от волнения.
— Впускает? Там, тезка, с Советом рабочих и солдатских депутатов шутки плохи…
Пишта Фицек доволен. Подмигивает Йошке Франку: дескать, скажи ему, что и мы тоже революционные социалисты. Но Йошка не говорит. Зачем? Успеется. Вот когда Хорват вернется из Летеня и когда, как он сам сказал, поедет обратно «туда», тогда и он, Йошка, передаст, что надо. И другие тоже, которые знают получше даже Йошки, что творится тут, дома…
Мать Петера — без кровинки в лице — некоторое время слушала Пишту Хорвата, но, когда парень стал рассказывать о том, как идет с жалобой в городской Совет желающий жениться московский Йошка Франк, она вдруг опустила голову и перестала слушать. На сердце у нее стало совсем тяжело, и все ж оно все выше подымалось, подступало к горлу и душило женщину.
В глазах у Маришки Хорват медленно набухли слезинки и покатились по щекам.
— Когда ты вернешься из Летеня? — неестественно ровным голосом спросила она брата.
— Через несколько дней.
— И прямо… туда поедешь?
— Нет… Сперва в Коложвар… Я обещал… Должен привет передать… А потом ночь как день, дорога как скатерть, садись да катись прямо в Томск, А ужо потом… все… все вернемся!
Он надел пальто и стал прощаться.
Мать Петера встала с табуретки. Пишта Хорват обнял ее, эту маленькую, изнуренную женщину, одновременно притянув к себе и сестренку Маришку и даже Пишту Фицека.
Однако из «ночи как день и дороги как скатерть» ничего не вышло. На обратном пути из Коложвара у Пишты Хорвата попросили документы. Ссадили его с поезда и с группой таких же солдат передали в будапештскую военную комендатуру, откуда отправили в Капошварский резервный батальон.
Две недели спустя Хорват попал в маршевую роту, которая направлялась на итальянский фронт. Сбежал по знакомому способу. Жандармский патруль схватил его возле железной дороги и предал военно-полевому суду.
Судя по всему, Хорвата не ожидало ничего хорошего.
Бежать было невозможно: стены военного трибунала на улице Конти были слишком толстыми, да и стерегли дезертиров больно уж остервенелые жандармы.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ,
Если бы кто-нибудь присутствовал при этом и услышал Пишту Фицека, наверняка подумал бы, что мальчик рехнулся малость.
Пишта был один в комнате и, стоя перед зеркалом, рассматривал себя спереди, сзади, справа, слева и, наконец, громко произнес:
— Не такой уж я толстый, потому что очень тощий.
И проделал несколько гимнастических упражнений: приседал, вскидывал обе руки, распрямлялся, поднимал правую ногу, по-боксерски бил в воздух, при этом непрестанно разглядывал себя в зеркало. Ему все хотелось установить: изменился он с виду или нет? И наконец, довольный, заключил опять: «Не такой уж я толстый, потому что очень тощий».