Объясни, будь добр, просит Паула, почему ты, собственно, рассказываешь мне про все эти завоевания, отвоевания, притеснения, жестокости и жажду власти? Никак не отрешишься от них, что ли? Неужели нельзя просто жить как живется и предоставить миру идти его путем? Ведь миру-то безразлично, размышляешь ты о нем или не размышляешь, довольствуясь своим личным счастьем.
Паула знает, что Феликс глаз с нее не сводит, следит, как она, обнаженная, с блестящей от Масла и воды кожей, нагибается над ванной, сыплет порошок, влажной тряпкой стирает грязный налет, включает душ и промывает все.
Обними он ее в этот миг, и она была бы совершенно счастлива.
Ты отдаешь себя на произвол судьбы, говорит Феликс.
Она заворачивает краны.
Не хочешь понять, что и ты причастна к судьбам мира, продолжает Феликс.
Я родилась здесь по случайности, вставляет Паула.
Нет, возражает Феликс, ты все-таки разберись, ветряную мельницу останавливают изнутри, а не снаружи…
Он так и сидит на бортике ванны. Паула позволяет себе ощутить легкое разочарование.
Знаю, у вас и в литературе был золотой век, говорит она. Ты хоть заметил, что от солнца моя кожа быстро стареет?
Она снимает с крючка халат, надевает его, запахивает на груди, завязывает пояс. Тщательно присматривается в зеркале к своему лицу.
Феликс, конечно же, уверяет, что она ни капельки не стареет. У истины нет никаких шансов.
Паула поднимает руку, гасит лампу над зеркалом.
Быстро ты постиг науку, говорит она, бурных вспышек теперь не бывает. А знаешь, где-то в Южной Америке каждый год устраивают торжества в честь древней морской богини и каждый год утром после празднества на одной из пустынных улиц находят мертвого юношу. Задушенного. Принесенного в жертву богине. Паула услыхала шорох — это Феликс шевельнулся во мраке. Она протягивает руку и в краткий миг, пока глаза привыкают к темноте, уверенно нащупывает его плечо.
Девятая утренняя беседа с Паулой
Паула уговаривает меня сесть на то место, которое кажется ей самым удобным. Потом наливает кофе и подает мне хлебницу.
И все-таки я с нею не соглашусь.
Почему, спрашивается, я должна собрать чемоданы и уехать, бросив дом, за который ежемесячно выплачиваю ссуду, и огород, и привычку к зиме, идущей на смену осени?
Не говоря уже о дочерях и о муже, насмешливо добавляет Паула.
Или о моем банковском счете, который я в любой момент могу превысить, потому что банк мне доверяет. Чего ради зубрить чужой язык, жить среди чужих? С какой стати? Не вижу причин. Не вижу, чтобы мою свободу здесь ущемляли.
Выходит, тебя лично насилие не коснулось, заключает Паула.
Нет уж, извини, перебиваю я. Меня закодировали, зарегистрировали, обработали и выпустили в свет — по-твоему, это и есть причина?
А Паула продолжает: Вернее сказать, работая над книгой, ты уже невольно заранее кое в чем себя обуздываешь, чтобы потом тебя не обуздал кое-кто другой.
Да, соглашаюсь я, они взломали контору, где на двери значится и мое имя, ворвались туда с автоматами, сославшись на якобы чрезвычайную серьезность обстановки, сломали замок — и ладно, пусть кто-нибудь другой ставит новый, а прокуратура палец о палец не ударила, как будто так и надо.
Что ты себя взвинчиваешь? — спрашивает Паула, глядя, как я намазываю маслом хлеб и нож дрожит в моей руке.
Хорошо, если уж тебе так хочется, изволь, скажу: я безумно испугалась. Втолковала детям, как им себя вести, если отца с матерью арестуют. Но за нами не пришли, оставили нас в покое. Что ж тебе еще надо? На государственную службу я не стремлюсь, никакие судебные органы мною не интересуются, не разбирают, всерьез ли мои книги зовут к насилию или же это просто художественный прием, — а значит, пока у меня все в порядке, верно? Или я ошибаюсь?
Впору на стенку лезть. Меня трясет от злости. Как эта Паула смеет доводить меня до белого каления?
Я люблю свои книги, защищаюсь я.
Как это я смею защищаться?
И мебель свою люблю. В какой-то мере и дом, и свои планы превратить его в настоящий семейный очаг, чтобы внуки были и все прочее. Сделать его убежищем, какого у меня никогда прежде не было. Чтобы забрать все это с собой, никаких денег не хватит.
Достаточно одного чемодана, замечает Паула.
Что уместишь в одном-единственном чемодане. Да и есть ли такая земля, где лучше?
Ты права, соглашается Паула, и я едва не клюю на ее примирительный тон. Но вовремя спохватываюсь: хитрит она, ой хитрит.
Конечно, ты права, говорит она и пододвигает мне густо-алый клубничный джем. Подумаешь, походить немного на костылях — другие-то и вовсе калеки, в инвалидных креслах ездят!
Я в растерянности. Похоже, Паула вдруг взяла надо мной верх, и это сбивает меня с толку. Ведь я думала, что во всем разобралась.
Отмахнуться от нее, что ли, как от навязчивой идеи?