Но он больше не приходил…
Зима ударила, как выстрел, в начале ноября и сразу пробила до дна озеро, лишила жизни его улыбчивую поверхность, изуродовала шрамами дороги и улицы. А потом пошел снег, частый, крупитчатый, как будто в воздухе повисло мелкое сито, через которое с трудом просеивался дневной свет. Ирина, глядя в затуманенное окно, подумала, что первый снег – вовсе не то белоснежное крылатое чудо, которому так радуются дети и взрослые, соскучившись в разлуке и обязательно надеясь на какие-то светлые перемены. Романтика, сказка. А на самом деле первый снег угрюм и одинок, он падает на опустевшую суровую землю, и неизвестно, как она его встретит: приветит, прижмет к себе или хищно проглотит, не оставив о нем даже воспоминаний. Впрочем, эта Иринина грусть и вроде бы мрачный взгляд на мир были скорее данью поэтической натуре, но вовсе не означали скуку и уныние: у нее вполне уютный дом, работа, надежда на будущее. Пока туманное, но вполне реалистичное.
Был воскресный день, мрак и холод за окном компенсировались теплом затопленной печки, пробивающимися сквозь дверцу лоскутами пламени, шорохом и шуршанием горящих дров. А со двора слышались монотонные удары топора – бесхитростные звуки, оживляющие тишину биением жизни. Бабка Матрена выписала своему арестанту «наряд» на обслуживание соседки: он колол ей дрова на зиму и грозился каждый день расчищать дорожки, как только, Бог даст, выпадет настоящий снег.
Ирина жарила котлеты на плитке, варила картошку к обеду. В дверь тихонько постучали – Пахомыч собственной персоной.
– Ну вот, Викторовна, закончил я, грейся теперь всю зиму. Да-а… – он повертел головой, шмыгнул носом. – Пахнет-то у тебя как вкусно. Хорошая, видно, кухарка. Да-а… – он еще потоптался у порога, открыл было дверь, снова захлопнул и, решившись, попросил шепотом: – Слушай, угостила бы ты меня котлеткой, а?
– Ой, да, конечно, – спохватилась Ирина и от смущения немного приврала: – Я как раз хотела вам предложить.
Он взял одну котлету, вторую, третью, долго шамкал полубеззубым ртом, изображая блаженство усиленной мимикой лица, потом трудно глотнул и произнес хрипло:
– Благодарствуйте. Только смотри, Матрене не говори. Ни боже мой!
И все не уходил, топтался у двери, так что Ирина снова протянула ему миску с котлетами.
– Возьмите еще, Федор Пахомыч.
– Да нет, больше уж не влезет, желудок-то махонький стал от тюремного харча… – и вдруг зашептал быстро, отчаянно, заикаясь и всхлипывая: – Не верь ты ей, девонька, не верь, врет она – не убивец я. Я мухи не убил за целую жизнь, а уж чтоб старуху кокнуть… Хоть и ведьма она была лютая, и Матрена, дочка ее, тоже ведьма. Ну ладно, грешил я, обижал ее, но кому ж это дозволено чужой жизнью распоряжаться?! Посадила меня на цепь, как собаку дворовую, и живет припеваючи. А Господь видит и молчит. Вот говорят, Бог всех любит, всех жалеет, все ему нужны, а я, видно, не нужен, так почто же мне небо коптить? Не убивал я бабку, слышишь, не убивал… – он плакал и странно промокал слезы одним пальцем, как будто втирал их в кожу. – Спасибо тебе за харч, только Матрене – ни-ни… Поняла?
И опять не уходил, переминался с ноги на ногу.
– У меня, Викторовна, руки-то раньше были золотые, все умел. И сейчас умею, только ослаб маленько. Если тебе чего надо, ты скажи. Матрена указ издаст, я и приду, – он улыбнулся и подмигнул.
– Да все пока в порядке. Вот только замок…
– А чего замок? Ну-ка покажи.
– Замок-то вроде работает. Только вот ключ изнутри выпадает. Я дверь закрою, лягу спать, а ночью машина какая-нибудь пройдет по дороге или что-нибудь зашумит, он выскакивает из скважины – и на пол. А он вон какой огромный, я просыпаюсь от грохота и пугаюсь.
– Трусиха, значит. Дай-кось посмотрю. Замок-то целый, хороший, а скважина, видно, от старости сносилась. Вот он и не держится. Можно, конечно, другой замок поставить, только чего зря деньги тратить? Ты вечером дверь замкни, а ключ вынь, на стол положь. И спи себе спокойно. А замок-то поменять можно. Это конечно. Ну ладно, пошел я покуда.
Ирина смотрела в окно, как он медленно идет к своему дому, опустив плечи, наклонив голову и приволакивая ноги. А ведь крепкий еще мужик, только опущенный, безжизненный. Ай да Матрена, ах, молодчина, ума палата…
Пахомыч повесился на дереве у края леса. Его обнаружила Матрена, которая в панике бегала все утро по деревне, разыскивая пропавшего арестанта. Пахомыч обставил свой уход торжественно и несколько театрально. Надел вылинявшую солдатскую форму времен срочной службы в армии, прикрепил с одной стороны груди медаль «К двадцатилетию победы над фашистской Германией», а с другой – записку, написанную корявым почерком на куске толстого картона: «Я збежал с тюрмы». Чуть ниже скотчем была приклеена его с Матреной свадебная фотография, и этот факт можно было понимать двояко: не то как упрек изведшей мужика бабе, не то как объяснение ей же в любви.