От «Рамбутана» до отеля было минут пятнадцать всего, но зимний ливень так разошелся, что мы здорово вымокли. Пробежав мимо сонной консьержки, мы шагнули в лифт, промчались по коридору и поднялись в номер, где было сухо, пахло мастикой, а над кроватью склонилась горничная в прозрачных перчатках до локтя.
— Можете идти, спасибо, — сказала тетка по-английски и протянула ей десятикроновую бумажку. Кажется, тогда на десятках рисовали львов, а теперь там изображен фольклорист Якоб Хурт, похожий на похмельного психоаналитика. Горничная взяла деньги пластиковыми пальцами и посмотрела на меня с недоумением.
— Идите, — сказал я по-эстонски. — Убирать не надо.
Когда дверь за ней закрылась, мы обнялись. На Зое сухого места не было, а про меня и говорить нечего. Потом она поглядела в зеркало, поморщилась, вынула из сумки круглый флакон и быстро подрисовала себе скулы и губы, обмакнув палец в розовое.
Я вспомнил этот момент, когда, восемью годами позже, увидел банки с румянами в помпейском музее. Круглые банки с красной грязью, такие же бесполезные, как названия выгоревших начисто улиц. Заплатив двадцатку за билет и оказавшись в крохотной темной комнатушке, я был разочарован. Тогда я еще не читал писем Плиния Младшего и не знал, что
Зоя сбросила мокрое платье — на полу оно стало похожим на облезлую белую кошку — и села на кровать, чтобы разуться. Я встал перед ней на колени и стащил сапоги, вместе с ними съехали смешные чулки на резинке, я их тоже снял и повесил на спинку стула.
Мои собственные руки показались мне чужими, я смотрел, как они двигаются — ловко, будто руки танцмейстера — и сам себе удивлялся. Мне ни разу не приходилось снимать с женских ног чулки, я даже не знал, что их кто-нибудь носит, просто так носит, не для любовной игры. Тетка оказалась смуглой только до пояса, ноги ее были совсем бледными, в темных веснушках выше колена.
— Я не езжу на пляж, загораю только на крыше, — сказала она, заметив мой взгляд, — вернее, сижу там в юбке и лифчике, как арабская танцовщица. Загорать под чужими окнами в Альфаме считается дурным тоном, представляешь?
Мне захотелось выключить в номере свет, но я не решился. Теткино тело расплывалось у меня перед глазами, рассыпалось, будто груда стекляшек в калейдоскопе — ноги, грудь, ноги, грудь, браслеты на запястьях, мокрые блестящие пряди на лбу Я ходил по комнате, отводил глаза и старался думать о чем-то другом, например, о том, где завтра раздобыть денег на автобус до Вильнюса. Думать о Вильнюсе было муторно и
— Косточка, поди сюда, — сказала тетка, и я вздрогнул. Точно таким же голосом она говорила это пять лет назад, выходя на залитую солнцем голубую террасу в Альфаме.
С южной стороны нас с Агне прикрывала каменная стена с единственным окошком, довольно грязным, за которым нам мерещились лица жильцов и даже пожелтевшие кружева занавесок. У ее подножия пристроился ресторанчик Мариу, где по вечерам пели заунывное фаду, проникавшее даже через плотно закрытые окна. С севера стены не было, только гора камней, густо поросшая черным пасленом — подрядчик успел все разрушить и разорился, объяснила мне Агне. Во дворе лежала фаянсовая раковина, в дождливые дни в ней собиралась вода, и мы швыряли туда монетки по двадцать эскудо, стараясь попасть в самую середину. Когда пришло время уезжать, я спустился в этот двор и заглянул в раковину — там было пусто, а на дне сидела сонная блестящая лягушка.