В юности я мечтала проиллюстрировать сборник сказок. В форме небольших скерцо или симфонических поэм для камерного оркестра, как у Лядова. Потом мне пришло в голову, что можно написать к будущей музыке слова, и я начала экспериментировать с рифмой. Можно было бы объединить чтеца и детский хор. Или написать партию для сопрано.
Больше всего я тяготела к Андерсену, даже во сне писала вьюгу, которая безумствует вокруг девочки со спичками, смех, которым свинопас одаряет принцессу после ее вынужденных поцелуев, зов малютки, провожающей Иба к его Христиночке, крики рыбаков: «Вен дожидается Глена!» Но после случившегося с моим Стойким оловянным солдатиком – тем, что, опьяненный любовью к танцовщице, пожертвовал собой, – я перегорела. В золе своей памяти оставила только маленькое оловянное сердечко. Сейчас, когда прошлое быльем поросло, я корю себя за то, что опустила руки. Мне нужно было продолжать, а не купаться в своей обиде и отчаянии, идти вперед, а не слушать доводы уязвленного самолюбия, написать еще одну сказку, я получила бы первую или вторую премию на конкурсе, и, возможно, даже международную, потом я могла бы писать музыку, свою музыку, давать мастер-классы, а не прозябать в классе музыкальной школы с детьми, способностей у которых с гулькин нос. Половина выпускников не способна выполнить обращение интервалов. И я продолжаю смиренно исправлять их, понимая, что большинству эти знания не пригодятся никогда, зато они смогут объявить потомкам, что у них есть базовое музыкальное образование, продолжаю сидеть с Тимофеевой в учительской и пялиться в окно, продолжаю делать вид, что не делаю вид, а такой и являюсь. Ведь пока все живут, потому что это в порядке вещей, я – обрекла себя на жизнь, я ее выбрала. Люди и не подозревают, насколько они трусливее, чем сами думают. Я боюсь, что все те ненаписанные мелодии, что живут во мне, не более чем блестящие финтифлюшки, вот что. Именно поэтому я не решалась рискнуть и выпустить их на свободу, старательно подавляя свои стремления. Но как оказалось, любое, даже незначительное расширение привычной географии жизни может вызвать приступ вдохновения, внезапно ошеломить, напомнив о былой легкости. Тот ядреный августовский концентрат, который я привезла из отпуска, я развожу в этой неспешной зиме и придумываю стиль, ни на что не похожий. Новое, оригинальное решение. Откровенно говоря, я уверена, что не только стихи нужно писать по Хармсу, музыку тоже. Чтобы, если швырнуть ее, все разбивалось вдребезги, не только окно. Чтобы все переворачивалось в душе.
Не знаю, осталось ли во мне хоть немного дара, который я мнила в себе, или только одни амбиции, зато знаю, какие цветы подарю маленькой Иде.
28
Рождение ребенка – это самоубийство. Сначала умираешь физически, иногда довольно долго – все очень индивидуально, у каждой женщины своя личная агония и ее продолжительность, потом умираешь совсем – со всем, не только телом, но и духом, из тебя вылетает душа, такая вместительная сумка, где ты хранила какие-то стремления, желания, хотения, мечтания, чаяния и порывы, потом тебя покидает память.
Спустя пару недель после смерти в перерывах между кормлениями она начала изучать лицо спящей Жени, пытаться найти в нем себя или Женю-старшего, но это было маленькое и совершенно новое лицо совершенно нового человека, удивительное, неповторимое, уникальное. Сломанные ребра позволяли лежать только на одном боку, поэтому Женю не убирали, не уносили в кровать, хоть бабушка и цокала недовольно, и выговаривала сыну, что нужно перекладывать ребенка в люльку и начинать подниматься, начинать расхаживаться, да, разрывы, да, переломы, а раньше как было, это же одинаково во все времена. Как будто она первая! Раньше тоже рвались и ломались, а потом шли и пахали в поле, даже после смерти, несмотря ни на что.
Еще через две недели она смогла присесть. Июнь выдался сырым и влажным, Жени гуляли на балконе чаще, чем на улице. Она подходила к окну, смотрела на коляску и думала о том, что никогда не любила игру в дочки-матери, а теперь придется научиться, в жизни после смерти было довольно много всякого странного, было предостаточно боли и еще чего-то, чему не находилось слово. По ночам в этой жизни появлялся кричащий ребенок. А когда боли стало меньше, слово нашлось, она поняла, что чувствует, поняла, что ничего не чувствует, это называется: опустошенность. Когда боль сменилась зыбкой рябью внутри, в ее жизни после смерти поселилась бессмертная усталость. Как же так, думала она, где же обретенный мной смысл жизни, который все обещают, который всем обещают, это какой-то обман, никакого смысла, не говоря о жизни, которой просто нет, есть только крик ребенка, болезни ребенка, мои крики и мои болезни.
Она взращивала любовь к дочери, как патиссоны. Прислушивалась, потому что матери должны уметь слушать. Слышать, как и почему плачет их ребенок. Женя плакала на ноту «ля». По ней можно было сверять камертон.