Бардамю, олицетворяющий все последующие смерти, констатированные постмодернистами, завершает свой путь как Человек среди паноптикума. Он продолжает жить в соответствии с постулатом Г. Сковороды: «Мир меня ловил, но не поймал». Доктор Бардамю – крайняя степень выражения Чуждости, граничащая с социальной смертью и превращением в «транзитного пассажира». Для сохранения своего Я в условиях отсутствующей приватности единственный выход – превращение себя в абсолютно Чужого для всех[61]
.Чужим в меньшей степени чуждости выступает гофрат Беренс, он же Радамант, в романе Т. Манна «Волшебная гора». Формально это один из «насельников» туберкулезного санатория «Берггоф», но фактически такой же Чужой. Беренс – один из «сильных» мира санатория, но рискующий заболеть и закончить свои дни так же фатально, как и все его «морибундусы»[62]
.Другой curriculum vitae у чеховского доктора Дымова из «Попрыгуньи». Герой рассказа – ярко выраженный Чужой, пытающийся подстроиться под реальность, которая навязана ему любимой женщиной. Ситуация, обрисованная Чеховым, во многом парадоксальна: доктор Дымов, помимо всего прочего, еще и патологоанатом – представитель одной из самых несентиментальных областей медицины. Отметим, что Чехов описывает конец XIX – начало XX века как период реванша фаустовской культуры в медицине, когда рациональное познание казалось всесильным. Неспособность врача-Чужого ответить на вызов, брошенный медицине бездарностью и пошлостью, может восприниматься как отступничество. Не случайно в конце Дымов умирает от дифтерии[63]
.Фатальной оказывается судьба еще одного доктора в русской литературе – Базарова, чья чуждость другим героям романа очевидна. Причины гибели Базарова следует искать в несоответствии его почти ницшеанских черт характеру русской культуры середины XIX века. Опередив время, Базаров тем не менее стал объектом поклонения и подражания для многих молодых людей в тогдашней России. Его возможный «преемник» – чеховский Фон Корен («Дуэль»), аттестованный как зоолог, но фактически – исследователь в области экспериментальной медицины.
Достаточно часто врач предстает как индифферентный Другой, не обладающий явными признаками инаковости, за исключением известного врачебного скепсиса. Индифферентный Другой может выступать, подобно Deus ex machine, средством «оживления» сюжета и выведения фабулы из «тупика». Таков, например, финал романа «Госпожа Бовари» Флобера, где три врача у постели умирающей Эммы – знак приближения смерти. То же можно сказать и о докторе Досса (некогда популярная «Мольба о жизни» Ж. Дюваля).
Вообще, в литературе XIX века образ врача либо семиотизирует болезнь и смерть героя, либо обрывает связанную с ним сюжетную линию. Отсюда довольно скудный набор нозологий: апоплексические удары (острые нарушения мозгового кровообращения), горячка (сепсис – послеродовой или как осложнение пневмонии, а также психогенная гипертермия, о которой в то время почти не знали), истерические припадки, туберкулез. До середины XX века фтизиатрическая тематика встречалась очень часто: от чахоточных «дев» и женщин до мужских романтических образов. Разумеется, все они гибнут от осложнений чахотки. Последний нетипичный семиозис туберкулеза – упоминаемая «Волшебная гора», в которой бугорчатка – по сути, эквивалент жизни в пространстве романа (и шире – в пространстве классического мира накануне Первой мировой войны).
Дальнейшие успехи фармакологии и возможность химиотерапии туберкулеза, дающей надежды на полное выздоровление, привели к тому, что бугорчатка ушла из списка нозологий, семиотизированных как безнадежные, уступив место онкопатологии. Показательна также смена нозологий в XX веке – от чистой соматики или (реже) психики к психосоматическим расстройствам и «чистой» психиатрии[64]
.Процесс, противостоящий превращению врача в Чужого (назовем это «репарацией приватности»), характерен для образов врачей конца XIX – начала XX века. В русской литературе это – «чеховские врачи», которые долго и, как правило, безуспешно лечат членов одного семейства. Связано это в основном с тем, что процесс репарации приватности шел через ломку стереотипных представлений о враче как о «кудеснике», призываемом в исключительных случаях (например, трикстер Захарьин у И. Шмелева).
В реальности этот процесс проходил в более мягкой форме. Обосновать данный факт мы хотим на примере врачей, вынужденных по своей специальности лечить «деликатные» болезни: венерологов, урологов, колопроктологов. При нефатальном течении венерических заболеваний, простатита, эректильной дисфункции и других «интимных» заболеваний врач выступал в роли не столько спасителя, сколько хранителя социального статуса. Здесь показательны судьбы уролога Р. М. Фронштейна и колопроктолога А. Н. Рыжих: