Такая диффузность, размытость понятия «нигилизм» хорошо дополняется специфической оппозицией слов, которыми оперируют Верховенский-старший и хроникер, противопоставляя два местоимения – «они» и «наши». «Они» относится к нигилистам как к другим, чужим, новым, неизвестным людям. О «них» говорит Степан Трофимович, причисляя к ним бесчисленную общность людей от тургеневского Базарова до своего сына Петруши. Здесь пародируется классический конфликт «отцов» и «детей», на котором, впрочем, основана драма самого Верховенского-отца, предопределяющая его уход и смерть. У Достоевского отчасти сохраняется та ориентация на роман Тургенева, которая фигурировала в самых первых набросках к «Бесам» в феврале 1870 года. Однако в целом в романе имеет место не только конфликт, но и неявный союз «отцов» и «детей» под знаком нигилизма, как бы передающегося из поколения в поколение. Тот же Степан Трофимович в финале в порыве раскаяния причисляет и себя к тем «бесам», которыми одержима современная Россия. «Они» превращается в «наши», особенно если учесть социальный состав нигилизма и историческую ретроспективу его развития, представленные в романе.
Отчасти уже в прижизненной, но особенно в посмертной литературной и философской критике, начиная с К. Н. Леонтьева и В. С. Соловьева, и прежде всего в работах «веховцев» (С. Н. Булгакова, Н. А. Бердяева и др.) Достоевский предстает как тот, кто радикальным проектам социально-политического переустройства 1840‐х, а затем 1860–1870‐х годов систематически противопоставлял заботу о духовном совершенствовании русского общества с опорой на идеалы народного православия. В этой перспективе не только нигилизм, но и интеллигенция в целом рассматриваются как социальная группа, чье мировоззрение характеризуется скрытой религиозностью, которая, однако, призвана оправдать сугубо светский культ человека, свободного от каких-либо сверхрациональных детерминаций. Таким образом, этос интеллигента конца XIX – начала ХХ века, вроде бы направленный на модернизацию социального порядка и защиту угнетенных, оказывался ложным вдвойне – и как светский, и как религиозный, поскольку на самом деле не опирался ни на атеистический разум Просвещения, ни на христианскую традицию.
Однако это указание на квазирелигиозный субстрат нигилистической ментальности служило чисто критическим аргументом, дезавуирующим никчемность и иллюзорность какой бы то ни было апологии «земного благополучия». А следовательно, сами критики отказывали своим оппонентам в каком-то трансцендентном обосновании их гражданской позиции: если активизм оторван от каких-либо духовных истоков, значит, он не может иметь собственной нравственно-религиозной природы, даже демонической.
Думается, подход Достоевского к этому вопросу в «Бесах» существенно отличается от «веховского» по крайней мере в двух пунктах. Во-первых, политика предстает как неотъемлемая часть экзистенциального и религиозно-этического опыта героев, а не просто как его профанация. Несмотря на то что Шатов стремится покинуть организацию, Ставрогин презирает честолюбивые планы Петруши Верховенского, а Кириллову «все равно» – все их устремления и идеи тесно связаны с нигилистическим политическим проектом. Во-вторых, намеки на религиозную изнанку этого проекта и даже на перспективу «новой веры» (Кириллов) суть для Достоевского отнюдь не никчемные заблуждения «русских мальчиков», а признаки полноценной и оттого, с его точки зрения, опасной идеологемы.
В современных терминах, вслед за уже упоминавшимся К. Шмиттом, представленную в «Бесах» перспективу рассмотрения политических учений можно назвать «политической теологией», то есть религиозной мотивировкой политической власти и политического действия. В сущности, основной вопрос «Бесов» – и в этом правы те, кто настаивает на отказе Достоевского от злобы дня, – это не содержание тех или иных политических позиций (социалистических, либеральных или славянофильских) и даже не проблема политического насилия и политической этики. Скорее, это вопрос о природе полномочий тех, кто действует в поле современной роману политики.