— Ну подойди, подойди, — сказал Николай и сам шагнул и обнял его. — Слышал, как ты отличился при взятии вуланской долины. Передай же мой поцелуй товарищам.
Троекратно, как целуются русские на пасху, Николай поцеловал Конона Забугу.
«Поцеловал бы Николай унтера Наленча, если бы узнал, как он отличился на том же Вулане? — думал я. — Наверное, ему про то и доложить не рискнули…»
Мне, разумеется, царское чмоканье не было нужно. Не ради похвал и отличий я привел в порядок растерявшуюся роту и отнял у шапсугов тело командира. Ради отличия я старался давно — когда загонял гурт овец и полонил черкесского вожака… А на Вулане я думал, как бы не перебили нашу роту и не надругались над телом ротного…
Вспомнилось, давно Бестужев рассказывал: ему за подвиг солдаты Грузинского № 10 батальона единодушно присудили орден Георгия. Полковник испугался. Вызвал Бестужева и объявил, что геройство — это полдела. Самое главное — разрешит ли начальство назвать героя героем. Кабы чего не вышло. И запросил разрешения. Не разрешили Бестужеву получить то, что ему полагалось. Было у Бестужева прошлое… Оно — орден, и настоящее, и будущее!
Зато у нас на Кавказе героев делывали кой-когда в штабах: напишут приказ считать героем и раздувают кадило.
Но так, конечно, не везде было, и в общем-го среди кавказцев не героев следовало искать, а трусов. Храбрость была в порядке вещей.
Вернулся генерал Вельяминов и доложил, что сгорело войсковое сено, а сейчас пожар охватил провиантские склады.
— От чего же возник пожар? — спросил Николай.
— От пыжа… Во время салюта отнесло ветром…
Николай приказал отправить людей тушить пожар. Мы тушили его до позднего вечера.
Утром мы снова стояли развернутым строем, провожая монарха. Артиллерия сделала сто один залп, и баркас с императорским штандартом отчалил в синее и уже спокойное море.
Мы ожидали сигнала в новый поход на натухайцев, но начальство сообщило, что император этот поход отменил и отсюда мы двинемся прямо на зимние квартиры.
Генерал Вельяминов уехал вперед. Сразу после отъезда государя он дурно себя почувствовал. Я был в числе провожавших его до Ольгинской.
В Ольгинской мы пробыли трое суток. Как-то я заглянул к Воробьеву за газетой. Воробьев что-то писал. В палатку зашел молодой человек. Шаровары и шапка гусарские, а пиджак партикулярный. Роста он был небольшого, худощав и нельзя сказать, что красив. А вот глаза его прямо-таки притягивали, и я засмотрелся…. Заметил он это или нет, но тоже уставился на меня. И глаза у него были такие, точно видели меня насквозь! В волосах, как у меня, широкая седая прядь.
И вдруг он мне улыбнулся. Эго было так неожиданно, что я ему поклонился…
Тут штабс-капитан Воробьев оторвался от писания и спросил:
— Что господину корнету угодно?
— Мне Вельяминова… Командирован в его распоряжение.
— Вельяминов уже уехал в Ставрополь, а мы собираемся на зимние квартиры. Экспедиция отменена по указанию императора…
— В таком случае, где отметить подорожную?
— Унтер Наленч. — сказал Воробьев, — проводи господина корнета.
Я проводил. Держал его лошадь, пока он ходил отмечать подорожную. Корнет вернулся, сказал «Спасибо» и «До свиданья», сел в седло и уехал, а из штабной палатки вышел полковник Кашутин с каким-то офицером и, глядя корнету вслед, сказал:
— Так вот каков этот Лермонтов.
Я вздрогнул.
— Удивительно прямо, — продолжал Кашутин. — Как сочинитель, так на Кавказ умирать. Как будто в России их так много!
— Мы от этого не в проигрыше, — отвечал спутник Кашутина. — Лучшие русские умы, самые талантливые и благородные люди попадают к нам. Кто может быть против такого общества? А почему Лермонтов не в мундире?
— Обокрали, говорит, в Тамани до нитки.
Как я жалел, что не сказал с ним ни слова! Как я жалел! Вместе с тем воспоминание об его нечаянной светлой улыбке наполняло душу мою неизъяснимой радостью.
Рассказал об этой встрече Плятеру, а он:
— Счастливый! Никогда никому не завидовал, а сейчас не могу! Видишь, какой я прозорливый — говорил, что в Санкт-Петербурге Лермонтова не вытерпят!
Глава 55
Недели через две после возвращения на зимние квартиры зашел ко мне ефрейтор Семенов, по старой памяти попросить «прописать» на родину письмецо. Я тотчас занялся этим, но не успел дописать. В избенку мою вошел Воробьев, а следом офицеры нашей роты Воробьев держал свежий номер «Русского инвалида». Изумленный появлением офицеров на моей квартире, я вскочил и вытянулся.
— Это в последний раз, — сказал Воробьев. — Слушай, старший унтер Наленч, мою последнюю команду: вольно, вольно передо мной и нами!
Еще более недоумевая, я посмотрел на офицеров. Они улыбались.
— Послушай! — Воробьев развернул газету и прочел, что высочайшим приказом старший унтер Наленч производится в прапорщики с девятнадцатого июля, то есть с того дня, когда я на Вулане принял командование над растерявшейся ротой и отбил у врага тело командира.
— Вот по этому случаю мы и пришли. Господа, приступим к обряду!
Уж не знаю, каким образом в руках Воробьева появилась бутылка, а у остальных стаканы. Подав мне вино, Воробьев обнял меня: