Можно ли было оспаривать эти достоинства и приметы истории, как бы ни желалось ему? В самом деле, всякого, кто доподлинно проникается в историю мира, в особенности в историю любезного Отечества своего, твёрдое знание величественных и грозных событий прежних, хотя бы и прилично отдалённых веков, обращает в философа, в стоика, в мудреца, который уже не дерзает легкомысленно бранить и язвить настоящее, каким бы тёмным въяве ни приснилось оно необразованному уму, ибо в глубинах прошедшего всегда отыщутся и темнейшие, обращает в мыслителя, который прежде брани всесветной и язвительных стрел посвящает силы просвещённого ума своего, изощрённого длительным зрелищем пронёсшихся неурядиц, мучений, голода, мора и смут, на познание вечных причин, на отыскание не столько желаемых, сколько возможных, наивероятнейших следствий.
Ибо, заглядывая в сокровеннейшие глубины истории, в самом деле нельзя не понять, что бедствия нынешние, выпавшие на долю нашего, немогучего, но тоже несчастливого поколения, как бы ни были горьки и утаены, даже непереносимы они, не приведут к погибели страждущее Отечество, но пронесутся, как уже проносились, и настанут иные, которые пролетят, в свой черёд.
И не жалок ли, следственно, тот, кто предвидит историю в будущем без таких и подобных ужаснейших потрясений и бед?
О безбедственном будущем легко и приятно мечтать, однако согласна ли с нашим то бурным, то буреломным прошедшим чувствительная эта мечта, вымогающая сладкие слёзы из затуманенных глаз?
Но постой, об чём же далее гласит Карамзин?
«Вот польза: сколько же удовольствий для сердца и разума...» Право, без удовольствий разве нельзя? «...Любопытство сродно человеку, и просвещённому и дикому. На славных играх олимпийских умолкал шум и толпы безмолвствовали вокруг Геродота, читавшего предания веков. Ещё не зная употребления букв, народы уже любят историю: старец указывает юноше на высокую могилу и повествует о делах лежащего в ней героя. Первые опыты наших предков в искусстве грамоты были посвящены вере и дееписанию; омрачённый густою сенью невежества, народ с жадностью внимал сказаниям летописцев. И вымыслы нравятся; но для полного удовольствия должно обманывать себя и думать, что они истина. История, отверзая гробы, поднимая мёртвых, влагая им жизнь в сердце и слово в уста, из тления вновь созидая царства и представляя воображению ряд веков с их отличными страстями, нравами, деяниями, расширяет пределы нашего собственного бытия; её творческою силою мы живём с людьми всех времён, видим и слышим их, любим и ненавидим, ещё не думая о пользе, уже наслаждаемся созерцанием многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или питают чувствительность...»
Господи, что за дрянь этот новейший пошлый сентиментальный русский язык! Где строгие и мужественные речения наших удивительных летописей? Не теми ли простоволосыми и звучными словесами пристало историку повествовать о великом и грозном прошедшем? И к чему все эти отверстые гробы? И к чему это слезливое умиление перед измышленными пылкой фантазией старцами, юношами и насыпями древних могил? И для какой надобности эта красивая детская ложь, будто народ, ещё дикий, с жадностью внимал своим летописцам, никогда не покидавшим, как нам доносит история, своих суровых монашеских келий? И стоит ли корпеть над обширными историческими трудами лишь для того, чтобы источающими слёзы сказаньями об умильном прошедшем питать нашу смешную чувствительность, которая не пристала народу, одержавшему у нас на глазах столько величественных и громких побед?
Мимо всего этого, мимо!