Раздражённый дурацкими упрёками Муравьёва, неуместными, несправедливыми пуще всего, не обращая внимания на шутливое настроение Алексея Петровича, Александр холодно, чётко принялся изъяснять, что нападение на Башлы либо доплелось до Стамбула в весьма и весьма искажённом, преувеличенном виде, либо нарочно искажено турецким правительством, которое не может не понимать, хоть, слава Богу, нынче министры его подгуляли, что наш корпус в Грузии намеревается действовать в восточных пределах, как только нашим полкам заблагорассудится перешагнуть через Дунай; тоже, между прочим, не могу не напомнить, естественный предел для обширной Русской равнины, из чего следует, что, в свою очередь, турецким властям очень хочется нанести двойной удар по нашим тылам, поскольку, с одной стороны, ложные сведения о потере полка под Башлы позволят их эмиссарам успешно действовать против нас в Дагестане, в Чечне и в Кабарде, а с другой стороны, удача какого-то безвестного татарского князя разгорячит аппетит Аббаса Мирзы, и без того слишком обширный, и подвигнет его на войну против нас, что обезопасит турок с востока. «Инвалид» же, перепечатав заметку стамбульских газет, даёт почти официальное подтверждение этой заведомой лжи, из чего следует, что проконсул Кавказа обязан в самое короткое время дать опровержение в петербургских газетах, что позволит миссии несколько укоротить аппетит Аббаса Мирзы.
Алексей Петрович не дал значения его дипломатическим выкладкам. По убеждению генерала, часто опального, заметка была сфабрикована в самом Петербурге без одолжения стамбульских листков, оттого что успехи в Грузии его тамошним недоброжелателям спать не дают. Удерживая его за плечо, неторопливо двигая тяжёлыми челюстями, Алексей Петрович отозвался с презрением:
— Чего, братец, им хочется от меня? Я забрался в даль и в глушь чрезвычайную, им предоставляю все почести, себя обременяю одними трудами, никому не завидую, никому не мешаю, а всё у них как банный лист.
И не без картинности заключил по-французски:
— Господа, укажите мне моего победителя, и я его брошусь обнимать.
Александр взял на себя смелость настаивать. Наконец Алексей Петрович с ним согласился, простодушно ворча:
— Пожалуй, что-нибудь отпиши от себя, свидетельство очевидца, я чаю, станет довольно. Отпиши я, враги мои тотчас зачуют подвох.
Александр поспешил удалиться, обходя бойко танцующих стороной, в сопровождении казака, нёсшего зажжённый фонарь перед ним, воротился домой, крикнул Сашке подать побольше огня, кое-как притулился к шаткому столику и пустился писать, вдруг ощутив необычайную сладость пера, о котором в целый месяц и думать забыл. Он воспользовался своим положением литератора, водевили которого всё ещё давались на сцене, единственно волей случая занесённого за Кавказский хребет, и придал своим возражениям лёгкую форму дружеского послания, столь прославившего громкое имя Карамзина:
«Вот уже полгода, как я расстался с Петербургом; в несколько дней от севера перенёсся к полуденным краям, прилежащим к Кавказу (не мысленно, а по почте: одно другого побеспокойней!); вдоль по гремучему Тереку вступил в скопище громад, на которые, по словам Ломоносова, «Россия локтем возлегла», но теперь его подвинула гораздо далее. Округ меня неплодные скалы, над головою царь-птица и ястреба, потомки Прометеева терзателя, впереди светлелись снежные верхи гор, куда я вскоре потом взобрался и нашёл сугробы, стужу, все признаки глубокой зимы; но на расстоянии нескольких вёрст суровость её миновалась; крутой спуск с Кашаура ведёт прямо к весенним берегам Арагвы; оттуда один шаг до Тифлиса, и я уже четвёртый месяц как засел в нём, и никто из моих коротких знакомых обо мне не хватится, всеми забыт, ни от кого ни строчки! Стало быть, стоит только заехать за три тысячи вёрст, чтобы быть как мёртвым для прежних друзей! Я не плачу им таким же равнодушием, тем, которых любил, бывши с ними в одном городе; люблю и теперь вспоминать проведённое с ними приятное время, всегда об них думаю, наведываюсь у приезжих обо всём, что происходит под вашим 60 градусом северной широты; всё, что оттуда здесь узнать можно, самые незначащие мелочи сильно действуют на меня, и даже газетные ваши вести я читаю с жадностию...»
Наделивши неподдельными чувствами необходимый зачин, внезапно всколыхнувший воспоминания о слишком любезных одинокому сердцу друзьях, его позабывших, он коротко изложил легкомысленную заметку, найденную им на безответственном листке «Инвалида», и пустился в пространные свои рассуждения, доставившие ему удовольствие: