До моего замка, где ныне жил дон Антонио, было недалеко. Это я узнал на постоялом дворе и понял также сам, потому что окрестности казались мне более знакомыми. Я добрался так скоро, как если бы кто-то меня подгонял. Мне не требовалось особых приготовлений для моей роли, и я начал всерьез опасаться за свое самообладание. Мне вспомнилось, что при схожих обстоятельствах я не вполне мог на него полагаться; сердце мое с теплотой и беспокойством откликалось на все предметы священного для него прошлого, оно погружалось мечтательно в поток истекшего времени и завершало свой путь всякий раз приступом некоего отчаяния. И этого, как я понимал, невозможно было скрыть. Увижу ли я моего друга в несчастье или оно лишь угрожает ему? Застигну ли его за преступлением против меня и моего сердца? Как я смогу избежать того, чтобы мое волнение не сделалось заметно, что сразу же выдало бы мой тайный замысел? Я был убежден: это был бы тот случай, когда мое предчувствие меня не обманывало, но произошло все совершенно не так, как я себе представлял.
В полдень завидел я вдали шпили моего замка и через несколько часов уже был у стены, примыкающей к саду. Мне пришло на ум, что я нахожусь на тропе, которую выбрал той ужасной ночью для побега. Я направлялся сюда с чувством неприязни к дону Антонио, но по мере приближения к замку крепло во мне чувство примирения. Многое я нашел в саду измененным, но целое от этого бесконечно выиграло, и я увидел отчетливо, что дон Антонио сумел угодить моему вкусу, тратя собственные средства, которые весьма отличались от моих. Повсюду царили порядок и культура, что вновь расположило меня к моему другу; он возвел милые павильоны как раз там, где я желал их построить, но не успел осуществить своего намерения; он подметил и собрал мои идеи, которые я, возможно, обронил в нечаянных замечаниях.
Чтобы Куско не выдал моего присутствия, я почел за лучшее позволить ему бегать без привязи, и теперь, воспользовавшись свободой, он заторопился к главным воротам замка, не заботясь более обо мне. Я нашел садовую дверь открытой, проскользнул незаметно в сад и прокрался одному мне знакомой тропинкой к боскете[177]
, примыкавшей к крылу замка. Но, заслышав вдали шум и смех, я не отважился идти дальше и спрятался в нише дерновой скамьи. Это была та самая дерновая скамья — свидетельница стольких счастливых и горестных часов, которую я соорудил здесь собственными руками, засадил и ухаживал и которая, возможно, видела многое другое, но не могла мне о том рассказать. Все листья, все цветы, казалось, приветствовали друга, которого мнили утраченным; деревья, мои старые знакомые, кивали мне доверчиво своими верхушками. Я слышал то же свиристение в траве, то же жужжание в воздухе, в кустах — то же журчание ручья, которое я столь восторженно и со стольким наслаждением слышал здесь прежде. Какая полнота чувств охватила теперь вновь мое сердце; все образы моей юношеской силы и юношеских наслаждений воскресли в искуснейшей и живой картине, утешая и в то же время тревожа. Но мысль о том, что я вновь нахожусь в своих владениях, и возможность говорить: эта беседка моя, эта тень, дружески дающая мне прохладу, этот аромат цветов, эти чарующие шорохи и журчание принадлежат мне, — эта счастливая мысль незаметно вытеснила из моей головы все прочие.Вскоре, однако, мои размышления были прерваны. Маленький мальчик пробежал почти рядом со мной, увлеченный игрой с большой собакой; красивый ребенок, еще недостаточно окрепший, но безупречно сложенный, с открытым взглядом черных глаз, дерзкими пламенными движениями нетерпеливого тела. Я бы отдал за этого мальчика полмира, лишь бы иметь право назвать его своим сыном.
Вскоре услышал я шаги и чей-то шепот. В зарослях показалась женщина, которая шла с поникшей головой, опираясь на руку мужчины. Когда они приблизились, я узнал ее. Это была Франциска, моя сладостная, упоительная Франциска, с доном Антонио. Она была печальна, огорчена до глубины души, она плакала. Если глаза меня не обманывали, казалось, она на что-то надеется и одновременно чего-то боится, а дон Антонио уговаривает ее. Она была бледна и выглядела такой усталой, какой я ее еще никогда не видел. Глаза ее были потуплены долу, и весь блеск их невинной, прирожденной радости был погашен чрез некую страсть или горесть, которую она в сей момент всем своим видом являла. Все в моих ощущениях переменилось, — мое огорченное сердце против воли оказалось увлеченным ее прелестью, и, поскольку печаль оставила его, забыло оно также и пользоваться своими преимуществами.
Несколько мгновений я раздумывал, не объявиться ли мне тотчас, и уже почти решил броситься'в ее объятия, но самый удобный и благоприятный миг для этого миновал, они удалились прочь от моей беседки, и я вновь остался один. (В первое же мгновение, как я ее увидел, сгорал я уже от нетерпения вновь ее обнять.) Однако счастливая возможность осталась неиспользованной. Я заплакал, злясь на самого себя и негодуя на свою ребяческую глупость.