«Благочестивому» медведю из жития Никандра противостоит «грешный» медведь из жития северорусского подвижника Трифона: «Преподобному Трифону в келии своей устроившу квашню ко испечению хлебов и некая ради потребы изыди из келии; тоща в келию прииде великий медведь, опроверже квашню и начат уготованное тесто ясти». Конечно, медведь проявил себя в данном случае более «грешным», чем никанд- ровский медведь. Он не просто сотрясал жилище святого, но покусился на его квашню, чем и показал себя недостойным благословения «Святый же прииде к келии и, видя зверя, глагола ему: Исус Христос, Сын Божий, Бог мой повелевает ти: изыди из келии и стань семо кроток. Зверь же изыде, пред ногами преподобнаго ста недвижим». Тут бы и отпустить медведя с миром, как сделал Никандр. Трифон поступил с медведем, как с грешником: «Преподобный же вся велие древо, бияше зверя, рече: во имя Исус Христово даю ти многи раны, яко грешному. И наказав завеща зверю близ келии и лавры впред не пакостити и отела в пустыню»[164]
.В житийной повести о Сергии Радонежском медведь изображается как частый гость святого, нетерпеливо, но упрямо ожидающий, когда тот положит ему на пень кусок хлеба.
5–463
Медведь в житийной литературе напоминает популярнейший в русских народных сказках образ этого животного. Сюжетом первой из записанных в 1525—1526 гг. русских народных сказок является помощь медведицы поселянину, оказавшемуся в беде. Различие сказочного и житийного жанров делает еще более выразительными моменты их сходства. Добавим, что и образ медведя в композиции Андрея Рублева «Страшный суд» также не лишен сказочных черт, будучи вместе с тем поразительно правдоподобным.
Анималистический элемент житий — одно из свидетельств их связи с народным мировоззрением, бытом, обиходом жизни. Не только с народным мировоззрением на уровне фольклорного сознания, но и на путях эволюции к христианской форме сознания. Об этом свидетельствуют следующие наблюдения.
Однажды уже знакомый нам Никандр обратился к некоему Иосифу, пришедшему к нему «ползы ради душевныя»: «Чадо Иосифе, несть у меня кота, но сотвори ми послушание, сыщи ми кота». На вопрос Иосифа: «Где такову аз вещь обрящу тебе угодну?» — получает адрес: «Есть у Спасского дьякона в Заклиньи». Иосиф, принимая поручение, справляется: «Ты у него просил ли сего?», но святой на то и святой, чтобы проявилась его прозорливость: «аз бо и во образ его не видах…» Иосиф отправляется в путь, пообещав, что завтра же принесет кота святому. Но тот предрекает Иосифу, что он и на четвертый день не вернется и вообще не выполнит поручение, как этого требуется. В самом деле, «по наносу дияволю», Иосиф, получив кота у дьякона, не спешит с ним к святому, а возвращается в свой дом и там проводит три дня, посадив кота «в темне месте и не даде ему ясти и пити». Лишь на пятый день Иосиф пришел к святому и услышал: «Иосифе, почто кота сего в темницы смиряеши 3 дни и дома пребыл еси?» Несмотря на укор, Иосиф опять не следует предписанному святым. Коща же Иосиф вновь поступает не так, как ему велено, святой больше не тратит слов по–пустому: «И се невидимою силою некоею похвати святый Иосифа созади и глагола трижды: Иосифе, три ж что еси неповеленное твориши». Тоща‑то Иосиф пришел в разум, раскаялся, был прощен, получил благословение и «отиде в дом свой радуяся»[165]
.Соответствующий рассказ, как и следовало ожидать, имеет идейную нагрузку: служит прославлению прозорливости святого. Но это не должно заслонять другой стороны рассказа, в свою очередь имеющей идейную нагрузку: любовное отношение к животному как представителю «меньшой братии» человека. Служила ли эта «другая сторона» своего рода ключом к сердцу простолюдина, неравнодушного к животному миру, чтобы вызвать его доверие к святости подвижника? Наиболее вероятно, что в данном, и во всех других однородных примерах святые и крестьяне говорили на одном и том же языке: если от крестьянина требовалось доверие к святому, то и святой должен был разделять мир интересов, понятий, представлений, образов крестьянина.