За все эти высказывания Эйнштейн еще при жизни получил репутацию человека, провозгласившего победу науки над религией. Теория относительности низвергла «истины», в которых никто не сомневался веками, и бросила вызов общепринятым религиозным доктринам так же эффективно, как это удалось идеям Дарвина в предыдущем столетии. Нечего и удивляться тому, что Эйнштейн стал иконой для многих адептов атеизма. Хотя сам он от подобного статуса однозначно открещивался.
На самом деле, всякий раз, когда атеизм принимал форму активно-непримиримого движения, Эйнштейн раздражался и старался от него дистанцироваться. В начале 1940-х, беседуя с немецким дипломатом Хьюбертусом зу-Левенштейном, известным своими антинацистскими взглядами, он категорически отделил себя от неверящих в существование бога, заявив: «меня выводит из себя то, что они причисляют меня к тем, кто поддерживает их взгляды». За пару лет до смерти он объяснял: «Что отделяет меня от большинства так называемых атеистов, так это чувство глубочайшего смирения перед непостижимыми тайнами вселенской гармонии».
Похоже, именно нежелание атеизма допускать свою возможную неправоту и оскорбляло Эйнштейна больше всего. В наши дни агрессивный атеизм по несгибаемости веры в собственную правоту ничем не уступает самым яростным религиозным доктринам. И это искренне возмущало Эйнштейна, негодовавшего: «фанатики-атеисты похожи на рабов, все еще чувствующих вес цепей, сброшенных после тяжкой борьбы. Этим созданиям… недоступна музыка сфер».
Вслед за этими его высказываниями стало еще сложнее разобраться: во что же, собственно, верил Эйнштейн и как он умудрялся совмещать убежденность в детерминированности Вселенной с требованием, чтобы человечество само несло моральную ответственность за свои действия? Его научные предпосылки не позволяли ему сомневаться, что все происходящее в космосе предопределено законами природы и концентрированным выбросом энергии, который однажды уже случился. А значит, для человека не остается никакой свободы воздействовать на события собственной волей и само понятие моральной ответственности лишается всякого смысла. В 1932 году он выступил с речью в Обществе Спинозы, где заявил: «Мысли, чувства и действия человеческих существ не свободны, а столь же связаны принципом причинности, как и звезды в своем движении».
Тем не менее Эйнштейн ожидал от людей добра – и, как мы еще рассмотрим в отдельной главе, уповал на политику, в которой люди мотивируют свой выбор этическими принципами. И хотя не принимал свободы воли как реальной категории, осознавал ее необходимость в качестве общественного инструмента. Цивилизованное общество, считал он, должно обязывать людей отвечать за свои поступки. О чем и сказал однозначно в беседе с Джорджем Вьереком: «Я знаю, что с точки зрения философа убийца не несет ответственности за свое преступление, но я предпочитаю не пить с ним чай».
В практических терминах это означало, что он призывал людей вести себя порядочно. К примеру, своих приемных дочерей он приучал к самоограничению и щедрости, повторяя им: «Сами пользуйтесь малым, но давайте много другим». А в письме к епископу Корнелиусу Гринвею написал: «Только нравственность наших поступков может наполнить жизнь красотой и достоинством». И хотя всячески отрицал доктрины мировых религий, видел в их главных постулатах модели для воплощения идей гуманизма. Вот как он задекларировал это мировоззрение в 1937 году: «То, что сделали для человечества Будда, Моисей и Иисус, значит для меня неизмеримо больше всех достижений исследовательского и творческого ума».
Таким образом, подход Эйнштейна к религии был в каком-то смысле очень простым и прямолинейным, а в каком-то – необычайно запутанным и туманным. Более того, сам он прекрасно осознавал противоречивость своей позиции. Ведь, как он признался уже незадолго до смерти: «Я – глубоко религиозный безбожник. Можно сказать, что это своего рода новая религия».
Эйнштейн, иудаизм и сионизм
Насколько я ощущаю себя евреем, настолько же я чувствую себя чуждым традиционным формам религии.
Хотя Эйнштейн никогда не был религиозно послушным евреем (если не считать совсем короткого периода в детстве), он всегда чувствовал себя частью еврейской общины – и чем старше, тем больше. Как ни странно, его чувство принадлежности к еврейству только росло, чем дальше он отходил от авраамических религий. А в старости он даже стал утверждать: «мое отношение к евреям стало моей сильнейшей человеческой привязанностью».