1822 годом датируются два обращения Пушкина к историческим темам. Одно из них — фрагмент трагедии о восстании Вадима, второе — «Песнь о вещем Олеге». Первое полностью строится на системе аллюзий, и в нем вперед вами не Вадим с наперсником Рогдаем, а два молодых офицера второй армии, воспринявшие пропаганду тайного общества»[112]. Второе — исторически правдивое воспроизведение характеров и быта Руси XXI вв.[113] К первому Пушкин быстро утратил интерес и оставил трагедию незавершенной. Второе ознаменовало важный этап формирования пушкинского историзма.
«...В данной балладе, — писал о «Песни о вещем Олеге» В. В. Томашевский, — нет переклички с современностью... «Песнь о вещем Олеге» кажется какой-то картинкой, никак с прочим творчеством Пушкина не связанной»[114]. Но, может быть, правомерно видеть связь с современностью, с вопросами, вызывавшими острые споры в журналах и письмах, в самой исторической точности вещи, в скрупулезном следовании преданию и историческим источникам. Не была ли «Песнь о вещем Олеге» живым участием в этих спорах? Не говорил ли ею Пушкин своим современникам, что цель поэзии — поэзия, что в стихах — стихи главное, а в истории — история?
Тем более показательно и интересно, что и в творческой биографии Пушкина был эпизод, когда он обратился к тем самым стилистическим построениям, которые столь решительно осудил в думах. Это элегия «Андрей Шенье». Пушкин в точности воспроизводит «покрой» рылеевских дум: «описание места действия, речь героя и — нравоучение». Это было бы загадочно, может быть необъяснимо, если бы мы не учли той специфической цели, которую ставил перед своей элегией Пушкин: не только изобразить Андрея Шенье, но и «подсвистнуть» о собственной судьбе.
Доверенный круг читателей Пушкин прямо призывал искать в его элегии потаенный смысл, судить о ней «по намерению». Он хотел, чтоб читатель его элегии не только видел изображаемое лицо, но и догадывался, на кого он намекает, к кому применяет избранный сюжет. И обращение к системе аллюзий повлекло за собой использование той композиции, того «покроя», который в других условиях не был бы приемлем.
Нет необходимости детально характеризовать значительные отличия, существующие между «Думами» и «Андреем Шенье». Важно другое. Использование в исторической элегии Пушкина рылеевского «покроя» подтверждает, что «покрой» этот не обязательно свидетельствует о бедности изображения и изложения, во обнаруживает зависимость от целей, которые ставит перед своим произведением поэт.
В споре Пушкина и Рылеева о «Думах» столкнулись две противоборствующие тенденции, два подхода к литературе, надолго пережившие обоих поэтов. О месте этих тенденций в последующем литературном развитии предстоит говорить особо.
Успех дум стимулировал появление в журналах и альманахах 1820-х годов ряда стихотворений, близких к рылеевским по жанру и стилю («Баян на Куликовом поле» В. Розальон-Сошальского, «Святополк» и «Кучум» П. Шкляревского, «Михаил Тверской» А. Бестужева, «Дмитрий Тверской» и «Георгий» А. Шидловского, «Песнь барда во время владычества татар в России» Н. Языкова, «Бард на поле битвы» А. Шишкова и ряд других).
В некоторых из этих произведений авторы пытаются преодолеть рылеевское влияние, ищут собственный путь. Так, дума П. Шкляревского «Кучум» содержит прямую полемику со «Смертью Ермака». Кучум, изображенный Рылеевым как «тать презренный», представлен у Шкляревского поборником «вольности священной»,» врагом «трона» «владыки грозного», мстителем «за плен супруг, за гибель чад».
Своеобразна трактовка исторической темы у Языкова. Для рылеевских дум, при всей мрачности их колорита и трагизме судеб героев, характерны оптимистические идеи. Погиб Святослав, но жив его «дух геройский».
Не зря пожертвовали собой Сусанин, Волынский, Артемон Матвеев.
У Языкова же нет уверенности, что подвиги предков способны пробудить доблести сограждан. Им владеет иное, скептическое убеждение: