«Дорогой друг, — пишет он Толстому, — я сейчас виделся с Александрой Львовной,[114]
которая рассказывала мне о том, что вокруг Вас делается. Ей видно гораздо больше, чем Вам, потому что с ней не стесняются, и она с своей стороны видит то, чего Вам не показывают… Тяжелая правда, которую необходимо сообщить Вам, состоит в том, что все сцены, которые происходили последние недели, приезд Льва Львовича и теперь Андрея Львовича имели и имеют одну определенную практическую цель. И если были при этом некоторые действительно болезненные явления, как и не могли не быть при столь продолжительном, напряженном и утомительном притворстве, то и эти болезненные явления искусно эксплоатировались все для той же одной цели. Цель же состояла в том, чтобы, удалив от Вас меня, а если возможно, то и Сашу, путем неотступного совместного давления выпытать от Вас, написали ли вы какое завещание, лишающее ваших семейных Вашего литературного наследства; если не написали, то путем неотступного наблюдения за Вами до Вашей смерти помешать Вам это сделать, а если написали, то не отпускать Вас никуда, пока не успеют пригласить черносотенных врачей, которые бы признали Вас впавшим в старческое слабоумие для того, чтобы лишить значения Ваше завещание. Предупредить же этот грех и вообще прервать это дурное дело, которое готовится и которым сейчас заняты напряженно ваши семейные в Ясной, возможно Вам только и притом очень простым путем: это безотлагательно уехать из Ясной в Кочеты,[115] где в обстановке, препятствующей им совершить их злое дело, мы могли бы спокойно обдумать, как Вам поступить…»Когда это письмо было отправлено, завещание было написано уже — в лесу, на пеньке, в какой-то заговорщической, точно кинематографической обстановке — и написано в желательном для Черткова смысле. Толстой не сразу решился на этот совершенно ни на что ненужный поступок. Он боролся.
— Почему должен я отдать землю непременно яснополянцам? — совершенно правильно говорил он своему секретарю Булгакову. — Почему не скуратовцам, не деминцам, не овсяниковцам? Почему не тысячам других крестьян? Почему именно яснополянцы такие счастливые?
Но он не выдержал постоянных нападений Черткова и подписал завещание. Подпись под этим документом, конечно, подлинная, но тем не менее это лишь завещание Черткова на толстовское имущество.
Около этого времени в его дневнике есть запись:
«Очень прошу моих друзей, собирающих мои записки, письма, записывающих мои слова, не приписывать никакого значения тому, что мною сознательно не отдано в печать… Читаю Конфуция, Лао-Цзы, Будду (то же можно сказать и о Еван гелии) и вижу рядом с глубокими, связанными в одно учение мыслями, самые странные изречения: или случайно сказанные, или перевранные. А эти-то именно такие странные, иногда противоречивые мысли и изречения и нужны тем, кто обличает это учение. Нельзя достаточно настаивать на этом. Всякий человек бывает слаб и высказывает прямо глупости, а их запишут и потом носятся с ними, как с самым важным авторитетом».
Еще тверже сказал он то же незадолго до смерти своему и моему большому другу, известному джорджисту С. Д. Николаеву:
— Запомните, что я теперь вам говорю, и вспомните это после моей смерти: я не отвечаю за то, что я говорил с людьми, я не отвечаю даже за письма свои — я отвечаю только за то, что я сам отдал печатать и просмотрел в корректуре…
— Знать, на всякую старуху бывает проруха? — засмеялся Николаев.
— Да, да, на всякую старуху бывает проруха… — отвечал Толстой.
Завещание Толстого принадлежит как раз к тому роду его произведений, которых он в спокойном состоянии к печати не подписал бы, и потому он за него не ответчик. Это — творение маньяка Черткова.
И маленькая, жалкая, человеческая подробность: когда письмо Толстого к жене, приведенное в этой главе, попало в печать, в начале его, там, где обыкновенно пишется обращение, оказалась строчка точек, точки эти поставила сама графиня, чтобы заставить думать, что тут было обращение к ней мужа, нечто интимное, задушевное, чего она не хочет обнаружить перед всеми…
Бедная женщина! Бедная, милая розовая Кити!
XL
В начале октября 1910 мне снова удалось побывать в Ясной. Толстой точно как-то остановился стареть, и только ослабление памяти стало заметнее.
— Моя жизнь идет удивительно быстро… — трогательно встретил он меня. — Только разлука с близкими кажется мне долгой…
Это ослабление памяти не только не огорчало, но, наоборот, радовало его.
— Очень хорошо! — повторял он не раз. — Я забыл все глупости, все ненужности — помню только то, что важнее всего: пора старинушке под холстинушку…
Раз как-то домашние, взяв «Анну Каренину», сказали ему, что вот появился один молодой писатель, о котором они желали бы знать его мнение. И, изменив имена собственные, они стали читать страницу за страницей. Он внимательно слушал и временами, по своему обыкновению, хмыкал.
— Гм… Гм… Что это такое?
— Да это ваша «Анна Каренина»!
Он широко раскрыл глаза.
— Не может быть! — воскликнул он. — Как мог я написать столько глупостей?!
И не раз повторял он: