«Дела тут так много, что начинаю приходить в уныние, — все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно. Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от пьянства и лени опять дойдут до того же. Тут много нужды не от неурожая этого года, а оттого же, отчего наш Костюшка беден, от нелюбви к физической работе, какой-то беспечности и лени. Тут деньгами помогать совершенно бессмысленно. Все это так сложно. Может быть, Костюшка был бы писателем, поэтом, может быть, актером, каким-нибудь чиновником или ученым, а потому что он поставлен в те условия, в которых иначе как физическим трудом он не может добывать себе хлеб, а физический труд он ненавидит, то он и лежит с книж кой на печи, философствует с прохожим странником, а двор его тем временем разваливается, нива не вспахана, и бабы его, видя его беспечность, тоже ничего не делают и жиреют на хлебе, который они выпрашивают, занимают и даже воруют у соседей. Таким людям дать денег — это только поощрить их к такой жизни. Дело все в том, как папа говорит, что существует такое огромное разделение между мужиками и господами и что господа держат мужиков в таком рабстве, что им совсем нет простора в их действиях. Я думаю, что такое положение дел, как теперь, недолго останется таким, и как бы нынешний год не повернул дела круто. Тут часто слышится ропот на господ, на земство и даже на императора, как вчера сказал один мужик, говоря, что ему до нас дела нет, хотя бы мы все поиздыхай от голода…»
Дело было не только в том, что господа стеснили мужика, а в том, что мужик и на своей-то земле хозяином не был…
Но так ли, эдак ли, а положение было такое, что жуть брала. «Редкий день Маша и Вера не ревут, — прибавляет Татьяна Львовна. — И меня, хоть я и потверже, иногда пробирает…» И она рассказывает: «На днях зашла к мужику в избу, — пропасть детей, есть совсем нечего.
— Сколько детей у тебя?
— Шестеро.
— Что же нынче ели?
— Ничего с утра не ели; пошел мальчик побираться, вот его ждем.
— Как это детей не жалко?
— Об них-то и тоска, касатка…
Мужик отвернулся и заплакал».
Первое время, когда детям давали «хлеб» из лебеды, они отказывались верить, что это хлеб, говорили, что это земля и бросали его. Вообще чистого хлеба там никто уже не ел. Пробовали печь хлеб с отбросами свеклы с сахарных заводов, но дело не пошло. Не было и топлива в этом полустепном краю. Дети ходили часто голыми. И в беседах с близкими Толстой говорил, что впереди и близко — крушение России. Но наверху не унывали. На каком-то собрании Александр III на вопрос о голоде высочайше заявил: в России никакого голода нет, а есть местности, пострадавшие от неурожая. Все были в восторге и было приказано, чтобы газеты не смели употреблять слово голод и голодные, а нежно говорили бы «пострадавшие от неурожая». Прямо теперь поверить трудно, до какой степени глупости доходили тогда правящие круги…
И попутно открылось в народе то, что было не менее страшно, чем голод, то, что потом изобразил Толстой в «Воскресении» в горьких словах революционера Крыльцова в сибирском остроге: «мы, революционеры, идем за народ, а народ ненавидит нас». То же, что на сибирской каторге, было и на каторге русской деревни: народ относился к Толстому недоверчиво и называл его антихристом, потому что он не ел мяса, а садясь за стол, не крестился. Сотрудников его бранили. Деревенские священники, наслышанные, что Толстой идет против церкви, утверждали народ в этом. А в Толстом все сильнее поднимались сомнения: «Я живу скверно, — пишет он в одном письме. — Сам не знаю, как меня затянуло в эту тягостную для меня работу по кормлению голодных. Не мне, кормящемуся ими, кормить их… Чувствую, что это скверно и противно, но не могу устраниться…»
Да и как было устраниться? Вот что было перед глазами:
«Третьего дня был в деревне, где на 9 дворов 1 корова; нынче был в деревне, где почти все нищие. Я говорю нищие в том смысле, что это все люди, не могущие уже жить своими средствами и требующие помощи — не держащиеся уже на воде, а хватающиеся за других. Таких все больше и больше…».
Петербург волновался все более и более: слова и деятельность Толстого слишком уж обличали беспечность правителей. Правые газеты открыли поход против Толстого, посыпались доносы, поползли темные слухи о близком заточении Толстого то в монастырь, то в крепость, конечно, без права писать, то о ссылке его в Сибирь, то о высылке за границу. Некоторые его почитатели начали торжественно рвать его портреты: он готовит революцию… Победоносцев сделал царю доклад обо всей этой грязной буче.
— Прошу вас Толстого не трогать… — отвечал царь и пояснил свою мысль: — Я нисколько не намерен делать из него мученика и обратить на себя всеобщее негодование. Если он виноват, тем хуже для него.
Но кампания против Толстого тем не менее продолжалась, как в Петербурге, так и на местах. Он продолжал свое дело, не смущаясь.