— Хорошенькую задачку ты мне подкинул. Поглядим… так… так… Э… да у нее нет половины правого уха. Старая отметина.
— В ноябре прошлого года малость поцарапало осколком, — сказал Балашов.
— Бери свою собаку и неси ее вон туда, — велел Михайловский, пальцем показывая на баньку, в которой оперировали Райфельсбергера.
— Зачем ее в баньку? Подыхать?.. А я-то…
— Значит, так надо! — уже на ходу ответил Михайловский. — А что ты с фрицем сделал, который ее ранил? Пристрелил? — спросил он.
— А что мне оставалось? — Балашов схватил Михайловского за руку. — Неужели вы ничем не хотите ей помочь?
— Ты что, думаешь, я буду твою Дашулю оперировать рядом с людьми? Тоже мне, понятливый командир санитарного отделения. Банька эта у нас особая, для самых ответственных приспособлена. Неси, неси ее! Сказал, что сдержу свое обещание, значит, выполню. С такой собачкой стоит повозиться.
Балашов хватил себя по виску кулаком и, нежно подняв Дашку на руки, не оглядываясь пошел к баньке.
Закончив операцию, Михайловский предложил Балашову остаться с Дашкой на три-четыре дня в госпитале.
— Нельзя! Ведь там у меня остались еще три собаки. Они слушаются только меня. Спасибо вам за все преогромное.
— Не за что, дружище. — И, храбро почесав за ушами проснувшуюся Дашку, Михайловский спросил, страшно ли бывает выносить раненых под огнем врага?
— Страшно — не то слово, — просто ответил Балашов, — но кто-то же должен это делать? Не я, так другой.
— Выберешь подходящую минуту, сообщи про твою Дашеньку. Поторапливайся, а то темнеть начинает. Давай, Даша, лапу, попрощаемся. Кто его знает, как наши с тобой судьбы сложатся!..
Когда они подходили к главному зданию, Михайловский услышал гул множества голосов, будто на площади перед госпиталем собралось человек сто без умолку тараторящих людей. Подойдя ближе, он увидел, что так оно и есть. Было уже темно, и виднелись лишь силуэты; люди жестикулировали и почему-то кричали «ура». Потом от толпы отделился человек и побежал навстречу Михайловскому и Балашову.
— Вы слышали? — прокричал он еще на ходу. — Мины нашли! Мин больше нет!
Михайловский узнал голос Самойлова.
Последующие события стерлись из его памяти. Быть может, он тоже кричал в ответ что-то восторженное, быть может, напротив, стоял молча, с удивлением чувствуя, как силы, собранные в кулак, наконец оставили его. Отчетливо он помнил только одно: услышав голос Самойлова, он почему-то посмотрел на часы. Фосфоресцирующие стрелки показывали восемь вечера…
Как только нависшая над госпиталем опасность взлететь на воздух миновала, Верба решил побеседовать с Луггером: хотелось узнать, как в немецкой армии организовывали хирургическую помощь раненым. К тому же Луггер казался вполне добропорядочным немцем.
— Вы не будете против, если я приглашу вас на кружку чая? — Нил Федорович сказал это по-английски и порадовался своему произношению. «Испорченный английский, — подумал он, — иногда даже романтичен, но скверный немецкий всегда только безграмотен».
— А вы хорошо говорите по-английски, шефартц, — одобрил Луггер.
— Благодарю вас.
— Верно ли, — начал разговор Верба, — что офицеров вермахта эвакуируют и оперируют вне очереди?
— Само собой разумеется, — ответил Луггер, словно речь шла о пустяках.
— Но это же бесчеловечно, аморально!
— Согласитесь, что офицер — дорогостоящий штучный товар, — сказал Луггер, — если бы мы делали по-другому, то скоро бы лишились половины офицерского состава.
— По вашему мнению, нижние чины — отходы. Дешевый материал. Но это же люди. Выгодно, невыгодно… Можно ли вообще даже думать так?
Луггер молчал. Как объяснить начальнику лазарета свою мораль? Да, он, Луггер, воспитан совсем по-другому, чем этот русский! Но еще не совсем окаменел, хоть и дорожит жизнью. Всего лишь винтик машины, посредник между властью и долгом. Приказы не обсуждались. Связывала присяга.
— К чему лгать, конечно, все раненые перед богом равны, — наконец ответил он. — Какой, выход вы бы мне предложили? Улизнуть с передовой в тыл? Плен? Симулировать болезнь? Что толку? Пока война идет, приходится мириться. Знаю, я вам отвратителен. Но я не волк и не привык одному вилять хвостом, а другого кусать. Всем нам в той или иной степени не сладко созерцать гибель нации. — Он положил недокуренную сигарету на блюдечко.
Возмущение Вербы, как вначале показалось, взяло Луггера за живое. Значит, все дело в нем, Луггере. Мысль о собственной ответственности за все происходящее не оставляла его. Правда, это называлось «военная служба», но ведь сущность от этого не меняется. Будто он не работал, как зверь, лишая себя сна, чтобы помогать раненым. Ох и штучка же этот Верба. В жизни не встречал такого отчаянного. Сидит себе, словно и не было никакого риска взлететь на воздух. Малый, конечно, не промах. «Вот интересно: попади он к нам в плен, как бы я беседовал с ним? Возможно, так же сидели бы и разговаривали… Ложь, — оборвал себя Луггер, — валялся бы он со всеми русскими давно на снегу!»
— Мне хочется задать вам один вопрос, коллега Луггер, — заговорил Нил Федорович, — раненые бывают ходячие и носилочные?