Луггер тоже видел впервые в жизни русского хирурга. Ему не раз говорили, что русские уничтожают всех без исключения пленных, что плен — это конец жизни. А они, русские, ведут себя в лазарете так, будто пленные раненые — потенциальные друзья. Он не видел ласково-снисходительной жалости, но не видел и ненависти к своим страдающим, измученным раненым соотечественникам. Не в состоянии понять полностью значение поступков русских, преданных непоколебимой вере, слишком отличной от того, что он предполагал, он тщетно искал объяснение непонятным ему силам, которые руководили ими, неведомыми ему доселе людьми: начальником лазарета Вербой, комиссаром Самойловым, шеф-хирургом Михайловским, фельдшерицей Невской, — чувствуя, что в нем ломается и рушится отчужденность. Он тянулся к Михайловскому не только потому, что его влекло непреодолимое любопытство коллеги, это было естественное желание, но не главное. Главное же было — любопытство, чисто человеческое, при виде твердого, спокойного, постоянного порядка, ритмичной работы персонала лазарета, несмотря на бесконечное поступление раненых, которых он еще вчера никак не предполагал увидеть так близко, что порой ему становилось как-то не по себе. Он наблюдал за бодрыми немолодыми санитарами-носильщиками, спорыми девчонками-фельдшерицами и врачами, приобретшими такой большой и мудрый опыт за два года войны, и на всех их лицах видел уверенность, что они делают очень важное, справедливое, независимое от воинских знаний дело. И в душе его начала крепнуть неистребимая жажда жизни и бьющее желание чем-нибудь помочь русским.
Одна мысль за все это время была в голове Луггера: что все эти люди и раненые непостижимым образом связаны друг с другом невидимыми ему связями и чувствами братства, что они — большая семья и в них нет чувства досады, отвращения и враждебности к раненым немцам. Как это может быть после всего, что случилось? Отчего они не осуждают, не бранятся? И к тому же, вопреки всем ожиданиям, работают поразительно! Пробыв около полутора часов в операционной, Луггер видел, как этот с виду отяжелевший, медлительный, высокомерный, сдержанный, затаенно недоверчивый, скупой на слова Михайловский добился удивительного порядка и ритма одновременной работы на восьми портативных металлических операционных столах. И таких операционных было несколько. Луггер как бы перенесся в атмосферу знаменитых Берлинских хирургических клиник Шарите, с той лишь разницей, что здесь лежали тяжелораненые, а там — больные. С этих минут Луггер почувствовал себя не таким затерянным и ничтожным. Радовался, что избавляется от тягостного чувства, какое навеяли на него незнакомая обстановка и новые люди — русские. Все было так удивительно, что на миг ему почудилось, будто не он, а кто-то другой очутился в этом доме.
Возвращаясь в свою комнату-палату, Луггер поймал себя на мысли, что русские — по крайней мере те из них, с кем судьба уготовила ему встречу — достойны немалого уважения.
Подойдя к дверям начальника госпиталя, Михайловский услышал доносившиеся из кабинета голоса и позванивающий женский смех, и это сразу рассердило его.
«Неужто Верба решил, что мне самое время поразвлечься?» — раздраженно подумал он и с силой толкнул дверь.
— Вызывали, Нил Федорович? — Мельком он оглядел сидящих в комнатушке людей. Кроме Вербы там оказался Максим Борисенко и какая-то девушка в шинели с погонами сержанта, без умолку тараторившая что-то. — Я вас слушаю, Нил Федорович, — повторил Михайловский.
— Садись, Анатолий Яковлевич. Тут такое дело… Не обессудь… — смущенно проговорил Верба, застегивая на могучей груди белый халат, в распахе которого посверкивал лучик ордена. Он неловко покашлял в кулак и решительно бросил присутствующим: — Не будет он пустяками заниматься, я же вам говорил!
— А более внятно нельзя? — суховато спросил Михайловский.
— Да вот, ранило Любовь Семеновну в губу осколком. В медсанбате зашили, работа топорная, а они пожениться собрались…
— Я, извините, не загс, — буркнул Михайловский, уже берясь за ручку двери. Звонкий, отчаянный голос девушки остановил его.
— Сержант Добронравова… Товарищ хирург, — дрожаще отрапортовала она. — А это мой муж, будущий. — Черные, немного раскосые глаза ее наливались влагой, казалось, она вот-вот расплачется.
«Этого еще не хватало», — с досадой подумал Михайловский.
Девушка всхлипнула так по-детски, что Михайловским вдруг овладело неодолимое желание рассмеяться. Но он сдержался: понял, что его веселость может быть принята за уступку, а уступать он отнюдь не собирался: на это требовалось время и ювелирное искусство, теперь, как ему казалось, утраченное. До пластических ли операций сейчас — быть бы живу!..
— Подойди-ка! — приказал он Любе. — Открой ротик. Так! Язычок? Прекрасно! Теперь повернись в профиль. Анфас. Порядок! Чего вам еще? Ну?