Перелом почувствовался и в нашей страже. Нас охраняли красноармейцы бронепоезда: все больше зеленая молодежь, франтовато одетая, наполовину – коммунисты. Они проводили в карауле сутки, меняясь через день, по двенадцать человек в каждой смене. Командовал ими военный комиссар С. – тот самый человек с взлохмаченной бородой, который обыскивал нас при приеме. Только что мы кончили обед, он подошел к форточке нашей двери: он слыхал обо мне, и ему было любопытно познакомиться. Завязался разговор, вернее, спор, так как речь сейчас же перешла на текущие события, то есть на забастовку, потому что о Кронштадте мы еще ничего не знали. С. нам ничего о восстании не говорил.
Во многих отношениях С. был очень любопытным человеком, остроумным, весьма неглупым и даже кое-что читавшим, хотя и любившим прикидываться простачком. На самом деле, как он потом рассказал мне, он окончил горное училище и работал на рудниках Донецкого бассейна. После немецкой войны он все время принимал самое деятельное участие в войне Гражданской, будучи ярым коммунистом. Исколесил чуть не всю Россию, два раза был тяжело ранен и только чудом ускользнул от плена и расстрела. Была в нем какая-то смесь необычайно привлекательного добродушия и милой, чисто детской веселости с азиатской хитрецою и зоологическою жестокостью.
Не моргнув глазом рассказывал он мне, как однажды утопил в реке пятьдесят взятых в плен белогвардейских офицеров, бросая их одного за другим с моста в реку.
– Да зачем же вы такую гадость сделали?
– Ну вот, гадость! Таскать их с собою нельзя было: сами боялись в плен попасть, а патронов жалко – мало их было у нас.
В другой раз, даже со смехом, рассказал он мне, как «пошутил» над одним купцом-евреем, которого арестовал, предполагая, что в коже, которую тот вез на телеге, спрятано оружие. Оружия не оказалось, но, прежде чем отпустить купца, ему захотелось «пошутить» над «буржуем»: он поставил его к стенке и велел «расстреливать» – только холостыми зарядами. Проделал это до трех раз, и только хотел порадовать своего пленника, что отпускает его на все четыре стороны, как тот возьми да умри от разрыва сердца…
Со своей командой он обращался необычайно ласково, называя красноармейцев не иначе как «сынки», и красноармейцы его очень любили. Но и к нам он относился с величайшей заботливостью и даже нежностью. Хлопотал, чтобы нам дали тюфяки, книги, газеты, табак, улучшили пищу и увеличили число раздач кипятка. Часами он простаивал у моей камеры и не раз говорил, как рад, что познакомился и узнал, что на самом деле думают меньшевики. И к другим заключенным он относился с таким же вниманием и интересом.
– Вы видите теперь, – сказал я ему как-то, – что не так страшны мы, как нас малюют. А когда нас привезли, вы на нас волком смотрели и, вероятно, готовы были тут же на месте убить нас.
– Поверьте, товарищ Дан, – отвечал он. – Я очень уважаю вас и всей душой желаю вам всего хорошего. Но если мне сейчас прикажут расстрелять вас, я сделаю это сию же минуту!
Очень скоро в разговоры стали втягиваться и все караулившие нас красноармейцы. С чего бы разговор ни начинался, он непременно сводился к рабочим забастовкам и к Кронштадтскому восстанию, о котором все чаще и чаще стало напоминать отчетливо доносившееся до нас буханье пушек. А отсюда – прямой переход к продовольственной и крестьянской политике большевиков. Газеты продолжали изо дня в день травить нас за наше требование отмены разверстки, поддержанное теперь и кронштадтцами. «Лакеи буржуазии!» «Слуги Антанты!» «Предатели!» Но когда мы объясняли красноармейцам, что разверстка, оставляющая крестьянину лишь самое необходимое для пропитания, а то и еще меньше, лишает его всякой охоты расширять запашку и тем обрекает страну на голод, а деревню толкает к восстаниям, они – в большинстве своем сами выходцы из деревни – спорить не могли и соглашались с нами. Только один, умный и развитой, рабочий по происхождению, твердо стоял за большевиков. И он соглашался, что во многих отношениях политика большевиков вредна. Но все равно надо стоять за них и надо без пощады подавлять всех недовольных. К нам лично и этот красноармеец относился очень хорошо, и я попытался в дружеском разговоре выяснить, откуда у него такое настроение. Он мне рассказал, что жил в Крыму и был мобилизован Врангелем. Жилось гораздо лучше и сытнее, чем в Советской России. Но «барское» отношение офицеров к рабочим и солдатам – вот чего он не мог переносить и вот ради чего он готов все простить большевикам: здесь нет «бар»!
Мне еще раз пришлось наблюдать очень резкое выражение этой – многими как-то недостаточно оцениваемой – черты революционной психологии народа.