В шубах и калошах мы уселись на топчаны и стали обсуждать положение. У всех нас начало складываться убеждение, что нас привезли в крепость для расстрела. Но то ли в глубине души было трудно освоиться с этою мыслью, то ли на людях и смерть красна, но ни малейшей подавленности ни у одного из нас не было: мы шутили и смеялись. Но за то, что нас имеют в виду расстрелять, говорила вся обстановка: внезапный ночной увоз из ДПЗ, слова обыскивавшего человека о том, что «ходить не придется», полная неподготовленность для жилья того помещения, куда нас запихали. Замечу, забегая вперед: неподготовленность администрации к нашему приезду была так велика, что обед, хлеб и кипяток мы получили в первый раз на следующий день в восемь часов вечера!..
Мы недоумевали только, чем вызван этот внезапный приступ террора. Последние известия, имевшиеся в нашем распоряжении, говорили о том, что забастовка идет на убыль. Что же такое произошло, что большевиками овладела паника? Ибо только в панике им могла прийти в голову безумная мысль расстрелять нас. Лишь через два дня узнали мы от одного из часовых, что 1 марта «Кронштадт взбунтовался», а потом стали ежедневно получать и газеты. Тогда все стало для нас ясно. Пока же мы были готовы к смерти, но ломали себе голову над причинами неожиданного поворота событий.
Чтобы покончить с вопросом о предполагавшемся расстреле, расскажу тут же все, что мне известно по этому поводу.
В первых числах марта моей жене, жившей в Москве, позвонил по телефону один весьма видный большевик и сказал ей: «Ну, я могу успокоить вас: Федору Ильичу ничего не грозит». Моя жена, которой было известно лишь, что я арестован, но которая не знала еще даже, что меня увезли куда-то из Дома предварительного заключения, ответила недоумевающим вопросом. Тогда ее собеседник рассказал ей следующее: от Зиновьева из Петрограда была получена телеграмма с просьбой о разрешении расстрелять меня (NB: собеседник говорил моей жене обо мне, но, вероятно, это относилось ко всем переведенным в крепость), как «заложника» за Кронштадт. Ему ответили отказом. «Но так как я знаю, что этот господин имеет привычку раньше делать свои мерзости, а потом просить разрешения, то я был уверен, что он успел уже расстрелять Федора Ильича. Но теперь я навел справки и убедился, что все благополучно», – закончил собеседник.
Более чем год спустя Радек подтвердил это телефонное сообщение. В комиссии Берлинского совещания трех Интернационалов (начало апреля 1922 года) Радек сказал, что если я не был расстрелян в Петрограде, то только потому, что «Центральный комитет большевистской партии постановил намеренно («bewusst»!*[3]
) вождей меньшевиков не расстреливать». Очевидно, Зиновьев совершил неловкость, не расстреляв нас «нечаянно» – например, при знаменитой «попытке к бегству»!Скажу кстати, что сделанное Радеком в той же комиссии утверждение, будто поводом к поднятию вопроса о расстреле послужили две прокламации, изданные нашею Петроградскою организациею во время Кронштадтского восстания, не выдерживает ни малейшей критики. Прокламации эти стояли на точке зрения, единственно допустимой для социалиста. Перед лицом восстания рабочих и матросов, добрая доля которых были вчерашние
Возвращаюсь к рассказу.
Стало уже совсем светло, когда мы, сдвинув топчаны, кое-как, скрючившись, улеглись на них, не раздеваясь и накрывшись всем тряпьем, какое у нас было. Заснули как убитые и проснулись поздно.
Первый день прошел томительно. Я уже говорил, что до вечера нам не давали есть и до вечера мы ждали, что вот-вот за нами придут и поведут… Форточки дверей были закрыты, часовые держались строго, следили, чтобы в уборную выходили поодиночке. Но вечером, когда принесли наконец обед и раздали хлеб, в воздухе почувствовался как бы какой-то перелом. Явилась уверенность, что мы здесь будем