Я посмеялся над этим «кронштадтским» коммунизмом, который объявляет пролетариат сволочью, а социализм рассчитывает утвердить с помощью матросов. «Но ведь вы это только теперь ругаете петроградских рабочих, – прибавил я. – Вчера еще ваши газеты превозносили «красный Питер» до небес как самый передовой отряд коммунизма. Сегодня вы осыпаете похвалами матросов, но это ведь тоже до поры до времени: посмотрим, как вы будете ругать их, если и они забунтуют!» Я был бесконечно далек от мысли, что кронштадтские матросы действительно находятся накануне бунта. Наоборот, я был убежден, что вследствие созданного для них после октября 1917 года привилегированного положения верность их советской власти непоколебима: у нашей организации никаких связей с Кронштадтом не было. Но неожиданно для меня мои слова оказались пророческими, и уже через несколько дней большевистские газеты писали о восставших матросах как о «жоржиках» (сутенерах) и «клешниках» (бездельниках – от брюк клеш, с раструбом внизу, излюбленных франтоватыми моряками). Для чекистов же эти мои слова о кронштадтских матросах в связи с прежде сказанными о двух-трех днях, в течение которых развернутся события, если власть не пойдет на уступки, послужили основанием для создания легенды, что «Дан знал о готовящемся восстании» или, еще проще, что «Дан готовил Кронштадтское восстание»!
Разговор в президиуме ЧК затянулся до двух часов ночи. После этого меня повели в одну из общих камер чекистской тюрьмы. Здесь же оказались и те два пекаря, которых я уже видел в приемной. Нас встретил старший надзиратель в обычной тюремной форме, с шашкой через плечо. Он набросился на нас с руганью, как на забастовщиков и контрреволюционеров. Через каждые два-три слова речь его была пересыпана трехэтажными ругательствами по адресу меньшевиков и социалистов-революционеров. Меня это взорвало, и я строго спросил его: «Вы – коммунист?» – «Да, коммунист». – «Как же вам не стыдно так гнусно ругаться? Ведь в ваших газетах говорилось даже, что за такие ругательства исключают из партии?» Он опешил: «А вы кто такой?» Я ему назвал себя. И вдруг лицо его осклабилось добродушнейшей улыбкой: «Как же, товарищ Дан! Я вас знаю: ведь я путиловский рабочий, и мы с меньшевиками всегда вместе стояли за рабочее дело. Но вот эти эсеры…» И опять полилась из уст скверная ругань. Я попытался еще раз пристыдить его, но он заявил: «Пусть делают что хотят, хоть из партии исключают, а перестать ругаться не могу – привык! Да ведь я к вам всей душой, а вот только эти эсеры и белогвардейцы…» Я увидел, что тут ничего не поделаешь, и махнул рукой.
Рабочие улеглись на койках. Я сел за стол, надзиратель поместился рядом и завязал со мною самый дружественный разговор о текущих событиях, не уставая ежеминутно поминать родителей. Постепенно вокруг стола стали собираться проснувшиеся немногочисленные заключенные – главным образом арестованные за «спекуляцию», то есть за торговлю, – с интересом прислушивавшиеся к разговору.
Спать не хотелось, да я и боялся лечь на койку, не осмотрев ее хорошенько по части вшей. Надзиратель предложил сходить за кипятком и заварить чай. Но не успел он вернуться, как за мною пришли. Я наскоро собрал вещи и в сопровождении двух конвойных вышел на двор, где нас уже ждал грузовик, полный народу.
По пустынной набережной Невы мы покатили на Шпалерную, в Дом предварительного заключения.
Глава VI
В Петропавловской крепости
Было четвертый час утра, когда наш грузовик въехал в ворота ДПЗ. Обычные формальности допроса в тюремной конторе, и меня и моих спутников – почти сплошь рабочих – через тяжелые решетчатые двери вводят в галерею одиночного корпуса.
Опять воспоминания о том, что было четверть века тому назад и позже – летом 1906 года, когда я посещал тут Троцкого, сидевшего по делу первого Совета рабочих депутатов: с волнением и негодованием говорил тогда Троцкий о входивших в практику царского правительства массовых казнях и рассказывал мне о приговоренном к повешению молодом рабочем Котлове, с которым он гулял и играл в чехарду на тюремном дворе и который однажды ночью исчез, чтобы больше не появляться. Времена меняются, и люди меняются вместе с ними…
На одной из галерей нас останавливают и подвергают тщательному обыску. Ссылки на то, что нас обыскивали в ЧК, не помогают: разворачивают вещи, заставляют снимать верхнюю одежду, осматривают и ощупывают. Наконец тягостная процедура кончена: по камерам! Но свободных нет. В маленьких одиночках напихано по два и по три человека. Меня всовывают в камеру, где на койке лежит уже какая-то грузная фигура, испуганно поднимающаяся при захлопывании тяжелой двери.