Таким нездоровым жилищем была для Рильке его телесность, ее незадействованность в творческом процессе, и только в этом смысле, но никак не в аскетическом или в каком-либо моралистическом, она есть нечто оспариваемое им и внушающее страх. В этом присутствует тот же самый творческий принцип; даже и не переводимый во что-то иное, он содержит в себе отражение все того же – словно назло: посредством этого является нечто обезьянничающее, искушающее и потому сбивающее с толку. Его жалобы на телесные недомогания, столь многочисленные в этих письмах, где он, не сдерживая себя, играл в поддавки со своей великой бедственностью, должны быть прочитаны так, будто пока он писал о теле, он писал о чем-то необъятном: о столь же необъятном, каким было и то, в чем воплощалось для него творческое ви́дение. Он выкрикивает каждое из этих слов с креста, к которому он был пригвожден, который мощно держит его вздернуто-вытянутым, покуда он не произносит все семь слов (позади всех этих семи слов[83]
стоит одно мучительнейшее: «Жажду!»).О том свидетельствуют фрагменты писем как из ранних, так и из поздних лет.
«Я страдаю – как собака, в лапу которой вонзилась колючка, и вот она хромает и лижет ее, и при каждом движении она не собака, а колючка, нечто, чего она не понимает и чем быть не может…»
«… Когда бы лишь восемь, да что там – хотя бы три дня состояния, называемого “здоровьем”, то есть телесного нейтралитета (беспартийности тела), и сила во мне взяла бы верх и позаботилась бы обо мне, а вместо этого я таскаю сейчас эту силу за собой как больная птица тяжесть своих крыльев». И в первой части этого же письма: «В моем положении, когда
«… Душа, призванная к тому, чтобы гармонизировать себя в громадных гонах искусства, должна бы мочь рассчитывать на тело, ничуть ей не подражающее, всегда точное и знающее меру. Мое же тело, бегущее от опасности, становится карикатурой моей духовности» (Замок Дуино, 20 января 1912).
И 16 марта: «Иногда я приоткрываюсь, словно на пути к радости, как на днях перед садовой желтофиолью, распустившейся из старой стены, – но так, словно бы я уже не приду сюда больше, остаётся лишь само это разовое радование-на-радость <…>, всё скукоживается из-за тоскливого чувства, что раньше-то ведь я мог … Странно, Лу, но зато я вхожу в гибельность – там, где она себя кажет, и вхожу с таким мощным пониманием, что этому нет удержу; на днях вечером случайно прочел одно письмо, в котором Монтень сообщает о смерти своего друга дё ля Боёти: от слёз я долго не мог заснуть».
На предыдущей странице: «Моя натура
В одном из уже упомянутых писем: «Привычки, сквозь которые я раньше решительно прорывался, как сквозь дурной воздух, уплотняются всё более и более, и мне уже думается, что однажды они запрут меня словно стены». Однако сама его телесность как таковая уже окружила его «стенами»: она больше всего тюрьма по отношению ко всему, что его лишь дразнит, словно показывая ему его самого, отграничивая его от чужого в то самое время, когда изолирует его от самого себя, насилуя его. Он лежит под этим словно погребенный, бессильно скованный. Лишь изредка ему кажется: «…Я становлюсь реальным, обретаю пространство подобно вещи, пла-стаюсь, лежу, падаю, и является рука и поднимает меня. И, введенный в строительство некой великой реальности, я чувствую себя держателем глубокого фундамента, соприкасаясь справа и слева с такими же держателями. Но каждый раз после нескольких часов такого включенного бытия снова обращаюсь в камень, и в столь праздный, что даже трава недеянья, вырастающая на нем, становится длинной. И как не страшиться, если часы такой вырванности-из-бытия отнюдь не становятся реже, но длятся уже почти непрерывно? И когда так вот лежу и зарастаю, кто найдет меня подо всем, что нарастёт на мне? И разве не может быть так, что я уже давно искрошен, ставши почти подобным почве, почти уже выровненной, так что какая-нибудь из тех многих печальных троп, что устремляются по всем сторонам тут и там, уже проходит поверх меня?» (Рим, виа дель Кампидоглио, 1903).
Ощущая себя запертым, стесненным, напрасно пытается он преодолеть смерть в некой Вселенской-жажде-жизни, где стены распахиваются до желанной целостности; остается безутешность, сильнейшая вспышка которой отразилась в этюде из Испании, который он как-то прислал мне:
«Ронда, на Крещенье 1913 г.