Собственно, он уже давно был свободен, и если что и мешало его умиранию, так это, быть может, лишь то обстоятельство, что где-то однажды он уже досыта насмотрелся на смерть, так что теперь ему нужно было бы не как всем другим – не вперед к ней, но назад. Ее событие пребывало уже снаружи, в тех уверенно-стойких вещах, которыми играли дети, гибнущие в них. Либо же она находила спасение в том, как он созерцал прохожую незнакомку, и умирание, по крайней мере, пребывало там на собственный страх и риск. Но и собаки пробегали мимо с тем же самым, беспокойно озираясь по сторонам, словно он мог это у них отнять. Однако когда он приближался к миндальному дереву в цвету, то все же страшился, не найдет ли ее по ту сторону столь совершенной, что она явится уже всецело превращенной, всецело деятельной, всецело скрывшейся от него; да и сам он находится недостаточно точно напротив нее и кроме того слишком омрачен, чтобы лишь отражать в ней свое бытие. Стань он святым, он смог бы извлекать из этого состояния светлую свободу, бесконечную неотменяемую радость бедности: вероятно, так некогда возлежал изможденный святой Франциск, наслаждаясь этим, и весь мир наполнялся благоуханьем его существа. Однако он-то не освободился от кожуры всецело; вырываясь из себя, он раздавал тем самым кусочки скорлупы, нередко прижимаясь (так поступают дети с куклами) к воображаемому рту, чмокая при этом, но еду оставляя. И вот так сейчас смотрел он, подобный переходу, пребывая в пути, сколько бы сладости ни было в нем».
«Это я вписал сегодня утром в мою записную книжку, ты поймешь, о ком здесь речь. Вчера пришло твое славное письмо. Да, две элегии готовы (sind da), однако признаюсь, что составляют они маленький и остро сколотый кусочек по сравнению с тем, что было тогда доверено мне. Соотношения и силы – как тогда, когда начинался «Часослов»: когда не всё могло быть поднято на поверхность…»
«Часослов» в эпоху своего рождения не предназначался для печати, и его автору стоило немалой борьбы спустя пять лет (в 1905) решиться издать его. В течение нескольких лет он не держал эту книгу в руках; и когда я послала ее ему, он написал мне из Ворпсведе: «Снова держать в руках старый черный томик было для меня свиданием; и таким, каким оно было когда-то прежде – сотканным из радости, узнавания, тоски и благодарности, покорности и воодушевления, – оно кажется мне сейчас еще и растущим предчувствием другого свидания, о котором я думаю…
Вновь зазвучали старые молитвы – здесь, в этой мрачной келье; зазвучали узнаваемо родными, и я снова как тогда оказываюсь колокольней, чьи большие колокола начинают звонить, раскачиваясь в душе, дрожа вплоть до фундамента, простираясь далеко за пределы меня самого. Дотягиваясь аж до тебя. Сколь близким предстало всё, словно лицом к лицу. ……………………………… Как тоскуется по этому… Хотя бы еще разок ощутить на себе руку, бросающую высоко в небо жаворонков!»
Неожиданным было и то, что после выхода в свет «Часослова» в нем зародилось подозрение, что «Мальте Лауридс Бригге» станет его последней книгой. Иногда он лишь играл этой мыслью, но иногда жил ею и даже оживал в ней. Стать свободным от неотвратимости творческой работы значило, быть может, также и нечто иное: освободиться и от той противосилы, которая, перенапрягаясь в телесно-духовном споре, приводила к дисбалансам в его природном здоровье.
«…О, если бы странная задняя мысль о том, чтобы
Это он пишет еще в 1912 году (в конце января из Дуино). Желание стать сельским врачом возникло у него еще в детстве или в отрочестве, причем «сельский» являет здесь созвучие с природой как таковой, а «врач» – гарантию собственного выздоровления и далее – возможность приносить это выздоровление другим.
Однако как раз в 1912 году были спасительно явлены в бытие две первые элегии, о которых он упоминает в предыдущем письме. Тем самым посреди всех обстоятельств, даже самых угрожающе-мучительных, поэт спасал свое призвание. И все же, размышляя о том большом сроке – около двух десятилетий[84]
– который еще отделял его от завершения элегий, начинаешь догадываться о потаеннейшем смысле «желания-никогда-больше-не-писать». Книга о Мальте и в самом деле представляет собой некий «высокий водораздел», являет вопрос: возможно ли осуществить «безмерную бедность», отказаться от гармонии с природой, принести жертву ради творческого действия в чем-то ином?