Каплун, по утверждению мемуаристов, был эфироманом, имел бурный роман с известной балериной Ольгой Спесивцевой и проводил все свое свободное время в салонах. К. И. Чуковский так описывал в дневнике свое общение с этой незаурядной личностью. 3 января 1921 года он записывает: «Вчера черт меня дернул к Белицким. Там я познакомился с черноволосой и тощей Спесивцевой, балериной, нынешней женой Каплуна. Был Борис Каплун – в желтых сапогах – очень милый. Он бренчал на пьяни-но, скучал и жаждал развлечений. „Не поехать ли в крематорий?” – сказал он, как прежде говорили: „не поехать ли к «Кюба» или в «Виллу Родэ?»”,А покойники есть?” – спросил кто-то. „Сейчас узнаю”. Созвонились с крематорием, и оказалось, что, на наше счастье, есть девять покойников. „Едем!” – крикнул Каплун. Поехал один я да Спесивцева, остальные отказались. Правил Борис Каплун. Через 20 минут мы были в бывших банях, преобразованных по мановению Каплуна в крематорий. Опять архитектор, взятый из арестантских рот, задавивший какого-то старика и воздвигший для Каплуна крематорий, почтительно показывает здание; здание недоделанное, но претензии видны колоссальные. Нужно оголтелое здание преобразовать в изящное и грациозное. Баня кое-где облицована мрамором, но тем убийственнее торчат кирпичи. Для того чтобы сделать потолки сводчатыми, устроены арки – из… из… дерева, которое затянуто лучиной. Стоит перегореть проводам – и весь крематорий в пламени. Каплун ехал туда, как в театр, и с аппетитом стал водить нас по этим исковерканным залам. К досаде пикникующего комиссара, печь оказалась не в порядке: соскочила какая-то гайка. Послали за спецом Виноградовым, но он оказался в кинематографе. Покуда его искали, дежурный инженер уверял нас, что через 20 минут все будет готово. Мы стоим у печи и ждем. Лиде холодно – на лице покорность и скука. Есть хочется невероятно. В печи отверстие, затянутое слюдой, – там видно беловатое пламя – вернее, пары – напускаемого в печь газа. Мы смеемся, никакого пиетета. Торжественности ни малейшей. Все голо и откровенно. Ни религия, ни поэзия, ни даже простая учтивость не скрашивает места сожжения. Революция отняла прежние обряды и декорумы и не дала своих. Все в шапках, курят, говорят о трупах, как о псах. Я пошел со Спесивцевой в мертвецкую. Мы открыли один гроб (всех гробов было 9). Там лежал – пятками к нам – какой-то оранжевого цвета мужчина, совершено голый, без малейшей тряпочки, только на ноге его белела записка: „Попов, умер тогда-то”. „Странно, что записка! – говорил впоследствии Каплун. – Обыкновенно делают проще: плюнут на пятку и пишут чернильным карандашом фамилию”.
В самом деле: что за церемонии! У меня все время было чувство, что церемоний вообще никаких не осталось, все начистоту, откровенно. Кому какое дело, как зовут ту ненужную падаль, которую сейчас сунут в печь. Сгорела бы поскорее – вот и все. Но падаль, как назло, не горела. Печь была советская, инженеры были советские, покойники были советские – все в разладе, кое-как, еле-еле. Печь была холодная, комиссар торопился уехать. „Скоро ли? Поскорее, пожалуйста”. „Еще 20 минут!” – повторял каждый час комиссар. Печь остыла совсем. Но для развлечения гроб приволокли раньше времени. В гробу лежал коричневый, как индус, хорошенький юноша-красноармеец, с обнаженными зубами, как будто смеющийся, с распоротым животом, по фамилии Грачев. (Перед этим мы смотрели на какую-то умершую старушку, прикрытую кисеей, – синюю, как синие чернила.) Наконец молодой строитель печи крикнул – накладывай! – похоронщики в белых балахонах схватились за огромные железные щипцы, висящие с потолка на цепи, и, неуклюже ворочая ими и чуть не съездив по физиономиям всех присутствующих, возложили на них вихлящийся гроб и сунули в печь, разобрав предварительно кирпичи у заслонки. Смеющийся Грачев очутился в огне. Сквозь отверстие было видно, как горит его гроб – медленно (печь совсем холодная), как весело и гостеприимно встретило его пламя. Пустили газу – и дело пошло еще веселее. Комиссар был вполне доволен: особенно понравилось всем, что из гроба вдруг высунулась рука мертвеца и поднялась вверх – „рука! рука! смотрите, рука!” – потом сжигаемый весь почернел, из индуса сделался негром, и из его глаз поднялись хорошенькие голубые огоньки. „Горит мозг!” – сказал архитектор. Рабочие толпились вокруг. Мы по очереди заглядывали в щелочку и с аппетитом говорили друг другу: „раскололся череп”, „загорелись легкие”, – вежливо уступая дамам первое место. Гуляя по окрестным комнатам, я со Спесивцевой незадолго до того нашел в углу… свалку человеческих костей. Такими костями набито несколько запасных гробов, но гробов недостаточно, и кости валяются вокруг… кругом говорили о том, что урн еще нету, а есть ящики, сделанные из листового железа („из старых вывесок”), – и что жаль закапывать эти урны. „Все равно весь прах не помещается”. „Летом мы устроим удобрение!” – потирал инженер руки.