— Нет, это из «Полтавы».
Я подгибаю колени.
— Же–е–еня! — перехожу на стон.
Вот тебе на, а я свою Машу ругала! Необъятное не обнимешь, и наши дети обнимаются с чем–то другим… В конце концов, зачем ей в Израиле наши битвы? После спектакля мы идем пешком до Пушкинской, болтаем про видики, я хочу назвать любимые, но во мне все еще Чайковский, и ничего не вспоминается. Словно затмение. Вдруг мелькает: «Полное затмение»!! Это шокирующий фильм, сказал Леня. Да, наверное, два мужика в постели, Рембо и Верлен. Осторожно подкрадываюсь:
— Есть фильм с Ди Каприо. Про Рембо и Верлена…
— «Полное затмение»?! Любимый мой фильм. Я его без перевода смотрела, на французском.
Слава богу, и бог с ней, с Полтавой… Надо прощаться: Женя в выходной едет к бабушке с дедушкой, к
— Жень, мне хочется тебе сказать… Гоша был удивительным человеком. Мне повезло, что я его знала.
— Вы мне тоже ужасно понравились.
— Но я скучная на самом деле. Если волшебник спросит, не знаю, что и попросить. Я познакомилась с одним писателем недавно, с ним интересно… Раньше бы бросилась развивать отношения, флиртовать, а сейчас… Мне кажется, во мне что–то исчезло… Такая тетя, жена депутата…
— Ну, ничего себе тетя! Столько энергии, вы даже не изменились!
— Это только в Москве… Если захочешь, скажи завтра бабушке, что мы до сих пор любим Гошу, что он в нас есть, это он не изменился… Приехал к нам в лагерь и убежал от радости в море. Прямо в одежде! Потом снял брюки, рубашку, прыгал там, в воде, махал брюками, на мачту залез… А Арнольд — ты же знаешь Арнольда?
— Папин с мамой профессор.
— Он в мире number one!! Он хотел, чтоб Гошка ходил с ним на лыжах. Гоша сказал, я полюблю ваши любимые лыжи, если вы полюбите мои любимые стихи.
— Ну и как?
— Тот попросил что–нибудь на пробу. Гоша дал ему Мандельштама, Кушнера и Горинского. Специально Ленькины стихи напечатал! Арнольд выбрал Горинского. Пошутил или нет, не знаю, но Гоша с ним придирчиво побеседовал, потом на лыжах пошел… И знаешь, в «Полном затмении» есть Гошин дух. Он тоже жил только чувствами, даже в мыслях… У него не было этих оттяжек: напиваться, бесчинствовать. Но напряжение было. Такому человеку трудно жить…
Я к Жене не поворачиваюсь, смотрю вперед. Вот и Пушкин. Пришли.
— Извини, если все неуместно, у тебя такая потеря…
— Да я тогда не очень–то и понимала, в девять лет… Я позже поняла, лет в четырнадцать. Поняла, чего лишилась. Как не хватает…
— Вообще отца?
— И вообще, и именно папы. Именно папы — каким он был.
17
В воскресенье я иду в Большой. Друзья проводят выходные с семьями, я иду одна, мне это нравится. Надеваю высокие каблуки, здесь близко, я могу не спешить. Выхожу из гостиницы «Россия», поднимаюсь на Красную площадь. Нищий мальчик все еще на работе. Я не спешу, цок–цок–цок, бьют куранты. Хорошо — есть еще полчаса. Мне нравится останавливаться в «России»: Красная площадь в моем дворе, Большой театр в соседнем. Поворачиваю направо, вот и он.
Когда–то в Перми нас воспитывал Театр оперы и балета. Почти все интеллигентные детки учились на фортепиано, и все без исключения посещали оперный театр. Надевали в фойе вторую обувь, расправляли перед трюмо бантики и воротнички, искоса наблюдая, какое платье у девочки рядом. А потом поднимались по лестнице и теперь уж смотрели прямо, где зеркало во всю стену, и мамы в последний раз поправляли прически, и папы в последний раз вынимали расчески. Заходили в зал, усаживались в бархатные кресла, разворачивали программку, читали вслух либретто, под какофонию оркестра. Предвкушение, взаимонастройка… Вот гасят свет, дирижер пробирается к пульту… «Ох, то–то все вы девки молодые, посмотришь, мало толку в вас…»
Мне показался слишком вычурным одесский театр — там форма царствует над содержанием, и показался неуютным Большой — там твердые стулья и ярусы, с которых не видно. И Гранд Опера, красивый вокзал, где в ложу устремляются, как в купе, не снимая шубы, и Гранд Опера не затмил в моей памяти пермского оперного.