На каждом шагу можно было встретить баррикады, на каждом повороте улицы были протянуты цепи, на каждом перекрестке попадались бивуаки. Патрули при встречах между собой обменивались паролями. Скакали гонцы от разных командиров. Оживленные разговоры, свидетельствовавшие о возбужденном состоянии умов, происходили между мирными обывателями, теснившимися у окон, и их более воинственными согражданами, проходившими по улицам с бердышами на плечах или мушкетами в руках.
Не успели Атос и Арамис сделать несколько шагов, как их остановили около баррикады часовые, спросившие пароль.
Они ответили, что идут к герцогу Буйонскому по важному делу.
Удовлетворившись этими словами, часовые дали им провожатого, который, под предлогом их безопасности, должен был следить за ними. Провожатый пошел вперед, напевая:
Храбрый герцог наш Буйон Подагрой нынче удручен.
Песенка эта, весьма модная в ту пору, состояла из бесчисленного количества куплетов, и в ней доставалось всем героям дня.
Подъезжая к дому герцога Буйонского, наши путники встретили маленький отряд из трех человек; люди эти знали, видимо, все пароли, так как ехали без провожатого, и стоило им сказать несколько слов встречным часовым, как их тотчас же пропускали с почетом, подобавшим, надо полагать, их рангу.
Увидев их, Атос и Арамис остановились.
— Ого! — сказал Арамис. — Вы видите, граф?
— Да, — отвечал Атос.
— Как вы думаете, кто эти всадники?
— А как вы полагаете?
— Мне кажется, это наши приятели.
— Вы не ошиблись. Я узнал Фламарана.
— А я узнал Шатильона.
— А всадник в коричневом плаще…
— Кардинал!..
— Собственной персоной!
— Как это они, черт побери, не боятся показываться у самого дома герцога Буйонского? — спросил Арамис.
Атос на это только улыбнулся, ничего не ответив. Через пять минут они стучали у двери герцога.
У входа стоял часовой, как это полагается в домах лиц с высоким положением, а во дворе находился даже маленький отряд, подчиненный помощнику принца Конти. Как говорилось в песенке, герцог Буйонский страдал приступом подагры и лежал в постели. Но, несмотря на эту тяжелую болезнь, мешавшую ему ездить верхом уже целый месяц, то есть с того самого момента, как началась осада Парижа, он все же согласился принять графа де Ла Фер и шевалье д’Эрбле.
Друзей ввели к герцогу. Больной лежал на кровати, тем не менее в самой воинственной обстановке. На стенах были развешаны шпаги, аркебузы, пистолеты, латы, и нетрудно было предвидеть, что, как только герцог выздоровеет, он тотчас же задаст врагам парламента самую хитрую задачу. А пока, к крайней своей досаде — по его словам, — он был вынужден лежать в постели.
— Ах, господа, — воскликнул он, увидев своих двух гостей и сделав, чтобы приподняться, усилие, вызвавшее на его лице гримасу страдания, — какие вы счастливцы! Вы можете ездить верхом, двигаться, сражаться за народное дело, меж тем как я — вы сами видите — прикован к своему одру. Черт бы побрал эту подагру, — добавил он, и по лицу его снова пробежала судорога боли. — Чертова подагра!
— Монсеньер, — сказал Атос, — мы прибыли из Англии и, попав в Париж, сочли своим первым долгом узнать о вашем здоровье.
— Благодарю вас, господа, благодарю, — отвечал герцог. — Здоровье мое плохо, как вы видите, очень плохо… Чертова подагра! А, так вы приехали из Англии? Король Карл пребывает в добром здравии, я слышал?
— Он умер, монсеньер, — сказал Арамис.
— Неужели? — воскликнул герцог в изумлении.
— Он умер на эшафоте по приговору парламента.
— Не может быть!
— Казнь произошла в нашем присутствии.
— Что же мне говорил господин Фламаран?
— Господин Фламаран? — переспросил Арамис.
— Да, он только что вышел отсюда.
Атос улыбнулся.
— С двумя спутниками? — сказал он.
— Да, с двумя спутниками, — ответил герцог и тотчас прибавил с некоторой тревогой — Разве вы их встретили?
— Да, кажется, на улице, — ответил Атос и с улыбкой взглянул на Арамиса, который, со своей стороны, глядел на него с некоторым удивлением.
— Чертова подагра! — воскликнул герцог, явно чувствуя себя неловко.
— Монсеньер, — сказал Атос, — надо быть глубоко преданным народному делу, чтобы оставаться, будучи больным, во главе армии. Такая стойкость вызывает во мне и в господине д’Эрбле величайшее восхищение.