Напрасно мы ждали демобилизации, которая все не наступала и не наступала; наша жизнь в казарме отнюдь не менялась к лучшему, скорее наоборот. Зарядили дожди, казарменный плац превратился в грязную лужу, и наш фельдфебель Цукерл, окончательно озверев, поднимал нас по учебной газовой тревоге по ночам, заставлял бегать и плюхаться прямо в грязь в этих жутких ненужных противогазах, воняющих уроком химии, в которых мы были похожи на задыхающихся лягушек. При этом он кричал, что война еще не окончена и что евреи, большевики и макаронники-итальянцы просчитались. И произносил патриотические речи перед строем заляпанных грязью до корней волос солдат, у которых от недосыпа слипались глаза. Кроме того, на десерт нам сообщалось, что французы — полные говнюки, англичане — педерасты, а русские — тупые мужики, которых по пьянке тянет на революции. И поскольку мне, по уже известным тебе, читатель, причинам, не выпало счастья попасть на передовую, на линию огня, я все не мог взять в толк, как же так и почему мы и наши германские союзники — цивилизованные, дисциплинированные и отлично вооруженные, оснащенные противогазами и надраенными до блеска национальными доктринами, ведомые такими военными гениями, как Гинденбург и Гетцендорф, проиграли эту войну говнюкам, педерастам и тупым вечно пьяным мужикам. У Цукерла на этот счет было свое, может, спорное, но заслуживающее внимания объяснение: во всем виноваты евреи — подобное мне приходилось читать и в разных газетенках, причем эта мысль повторялась так часто, что уже сама собой подразумевалась, не нуждаясь ни в каких доказательствах.
Мне рассказывали об одном великом стратеге Генерального штаба, выступавшем в Берлине с докладом о причинах нашего катастрофического военного поражения, которые он четко сформулировал, лишь слегка отклонившись от общепринятой схемы: виноваты евреи и велосипедисты. Наступившую в зале тишину нарушил один-единственный смущенный голос: «А почему и велосипедисты, господин генерал?»
Но вернемся в нашу казарму — военные стратегии — не дело ума простого солдата. Рассказывая об озлоблении нашего фельдфебеля Цукерла и о полуночных учебных тревогах в условиях мнимой газовой атаки на местности с использованием иприта, следует добавить, что лично ко мне у фельдфебеля было особое отношение и, так сказать, индивидуальный подход — будто это я лично, притом на иврите, подписал акт о капитуляции в том идиотском вагоне в Компьенском лесу, к которому германцы вернутся как к переэкзаменовке спустя годы[7]
. За малейший промах фельдфебель наказывал меня стоянием по стойке «смирно» под проливным дождем, и напрасны были все усилия моего цадика раввина бен Давида спасти меня от этих непосильных контрибуций за проигранную войну. С другой стороны, я с глубоким пониманием относился к страданиям бедного Цукерла: ведь рухнул смысл всей его жизни, исполненной бодрых звуков боевых труб и национальных стремлений, у него на глазах рухнул храм с одной-единственной иконой — светлым образом нашего в Бозе почившего императора Франца-Иосифа, с военным хором мобилизованных ангелов и колокольным звоном котлов солдатской кухни, щелканьем ружейных затворов и грохотом подкованных сапог. Великая некогда империя уходила в небытие; в черной или даже в красной неизвестности тонули и жизнерадостная легкомысленная Вена, и тот самый Дунай, который Цукерл, как и большинство австрийцев, по привычке считали голубым. И вся эта античная в своем мрачном величии трагедия, крах фельдфебельских идеалов, сводились к двум словам: «война окончилась», и слова эти, как ни стыдно мне об этом вспоминать, произнес именно я. В конечном итоге именно я оказался тем гонцом, тем вестеносцем, который сообщил ему о поражении, а ведь известно, что в былые времена милостивые и мудрые короли и султаны, не моргнув глазом, обезглавливали гонцов, принесших дурную весть. На фоне нравов кровавого средневековья мое стояние под дождем в полной боевой выкладке было просто улыбкой судьбы и проявлением щедрого великодушия со стороны Цукерла. Иными словами, я был полным дураком, который с легкомысленной и беспричинной радостью сообщил ему эту печальную весть без должной деликатности и осторожности, не постаравшись продемонстрировать глубокую сопричастность к обрушившейся на нас общей беде, как это пристало хорошо обученному и воспитанному в патриотическом духе верноподданному и солдату Его Величества. Совсем как тот дурак Мендель, которому доверили сообщить супруге, что ее муж Шломо Рубинштейн получил инфаркт за карточным столом.— Я к вам прямо из кафе, — начал он издалека.
— Мой муженек, Шломо, наверно, все еще там.
— Там.
— И, наверно, играет в покер?
— Играет.
— И, наверно, как всегда, проигрывает?
— Да.
— Чтоб он сдох!
— Только что сдох. Господь услышал ваши молитвы.
Так что теперь я думаю, что мне следовало в подобный — переломный, как любят выражаться авторы, — момент трагической судьбы нашей империи проявить больше такта.