Что-то во мне дрогнуло, разбудив воспоминания о ночах, проведенных за чтением его книг, когда мама Ребекка озабоченно заглядывала в дверь, проверяя, почему я еще не потушил керосиновую лампу.
— Стефана Цвейга… — повторил за ней я. — Он ведь уехал, кажется, в Америку. А где он сейчас?
— В раю для праведников, — ответила Эйнджел, не отрывая взгляд от белого домика. — Давно уже. Впрочем, не так уж и давно, но время в войну сгущается до предела: в сорок втором они с женой покончили жизнь самоубийством в Бразилии.
— Господи, мой Боже! Почему?
— Действительно, почему? И я задаю себе тот же вопрос.
Я глубоко задумался, и после долгого молчания сказал:
— Может, чтоб не получить после войны такое же письмо, как я… Кстати, ты знаешь, что статистически евреи занимают последнее место по совершению уголовных преступлений, в частности, убийств? И первое — по самоубийствам?
— Это что-нибудь означает?
— Может быть. Ведь говорят: сколько евреев, столько мнений, причем — различных. Не знаю, может, еще со времен Вавилонской башни мы воспринимаем собственное инакомыслие и разноязычие как нечто присущее нашему племени, и не стремимся устранять оппонентов путем насилия. Отсюда и заблуждение, что все евреи трогательно едины. Как банкир Ротшильд и выкрест-революционер Маркс, желавший его экспроприировать. Но, с другой стороны, самые глубокие и неразрешимые противоречия у еврея возникают с самим собой, поэтому самоубийство — единственный верный способ избавиться от надоевшего еврейского оппонента, который сидит в тебе, постоянно нудит и противоречит…
— Это не смешно, — сухо прервала мои разглагольствования сестра Эйнджел.
— А я и не стараюсь тебя рассмешить. Просто хочу сказать, что вполне понимаю Стефана Цвейга. И даже думаю, что это единственный разумный выход и для меня.
Она вздрогнула, словно я ударил ее по лицу, обожгла гневным блестящим взглядом — только у людей ее расы такие глаза — и ткнула меня в грудь указательным пальцем.
— Слушай, ты, еврейская сволочь! Я же вытащила тебя с того света, ты это помнишь? Ночами не спала, прислушиваясь к твоему дыханию! Баюкала тебя на руках как ребенка — обосранного, вонючего, вшивого, в блевотине и коросте! И вернула тебя к жизни, чертов ублюдок! А теперь ты откалываешь мне еврейские штучки с самоубийством!?!
— Это мое дело! — крикнул я.
— Ты так думаешь? Тогда иди ты в жопу, засранец!
— А ты заткни свою черную пасть!
К нам ленивой походкой двигался Джефферсон:
— Проблемы? — спросил он через свисавшую с губы сигарету.
— И ты иди к черту, не путайся под ногами! — с яростью крикнула сестра Эйнджел. Парень пожал плечами и послушно вернулся к своему джипу.
И тут Эйнджел вдруг расплакалась, что разом все изменило. Охваченный раскаяньем, я погладил ее по волосам и просительно произнес:
— Прости, я не хотел тебя обидеть. Это Стефан Цвейг виноват.
Она посмотрела на меня сквозь слезы и попыталась улыбнуться:
— Обещай, что не натворишь глупостей!
— Обещаю! — поклялся я.
— И что будешь мне писать? Где бы я ни была?
— Буду, — кивнул я. — По адресу: сестре Эйнджел, хлопковые плантации на берегу Миссисипи?
— Откуда ты это взял? Хлопковые плантации и так далее?..
— Мне так раввин сказал — что ты родом оттуда.
Эйнджел искренне расхохоталась, хоть слезы у нее на щеках еще не просохли.
— Похоже, вы, евреи, не читали ничего об Америке, кроме «Хижины дяди Тома». Я из Бостона, штат Массачусетс. И дам тебе адрес отца — он самый известный чернокожий адвокат в Новой Англии. А я изучала медицину в Гарварде, ушла с пятого семестра, чтоб завербоваться добровольцем в вашу гребаную Европу. Вот так. Значит, обещаешь писать? Договорились?
Мне пришлось встать на цыпочки, чтоб поцеловать в щеку эту стройную полногрудую негритянку. Сержант Джефферсон спокойно, без тени ревности, смотрел на нас, облокотившись на свой джип — я ведь годился ей в отцы, но отцы из другой, неполноценной и значительно более бледной расы.
Не знаю, слышал ли ты о Соломоне Кальмовице, гениальном венском скорняке, который из привозных заячьих шкурок делал великолепные дамские норковые и даже леопардовые шубы? Так вот, тот самый Кальмовиц, вернувшись из лондонской эмиграции в Вену, снова в свою старую квартиру на площади Шведенплац, в первое же утро, буквально на рассвете, бросился в газетный киоск и попросил продать ему свежий номер «боевого органа национал-социалистического движения», газету «Фёлькишер беобахтер», на что ему ответили, что с 30 апреля 1945 года выпуск этой газеты прекращен. Кальмовиц вежливо поблагодарил продавца, купил себе пакетик мятных леденцов и на следующий день снова появился в том же киоске с той же просьбой, продать ему эту газету. И так — каждое утро. На десятый день киоскер, не выдержав, заметил:
— Уважаемый господин, разве вы еще не поняли, что эта газета больше не издается и впредь не будет издаваться?!
— Конечно, понял, голубчик. Но как приятно начать день с доброй вести!