Читаем Двадцатый век. Изгнанники полностью

«Поэтому, Изя, я остаюсь здесь, с нашими — сейчас я нужен здесь! Я должен помочь им осознать, что случившегося можно было избежать, оно могло не произойти, и что кроткое примирение, с которым многие восприняли все это, может, и содержит в себе мудрость нашего прошлого, но вряд ли дает надежду на будущее. Я ведь не пророк и не цадик — просто обычный раввин в обычном местечке, каких тысячи. Меня самого раздирают сомнения в истинах и земных, и небесных, но я хотел бы помочь людям осознать смысл случившегося и освободиться от уз смирения и библейских снов — как сделали это наши храбрые маккавеи из Варшавского гетто, вечная им память! Нашим людям принадлежит все прошлое племени Авраамова, но в будущее следует смотреть широко открытыми глазами. По крайней мере, я так думаю.

Зачем я тебе все это пишу? Чтоб ты понял, почему я должен остаться здесь. Но у тебя, дорогой мой, самый дорогой Изя, мужа моей покойной сестры, отца моих погибших племянников, слишком чувствительная, израненная душа и подорванное здоровье. Я не хочу видеть тебя сломленным, как разбитый горшок в седьмой субботний год. Поэтому прошу тебя: пока не возвращайся. Живи где-то там, найди себе место у реки, засей пядь земли и поливай ее — пусть прорастет трава.

Всегда твой — Шмуэль бен Давид.

P.S. Узнал все, что было можно было об Эстер Кац: помнишь, что ее отправили на лечение, но обратно она — увы! — уже не вернется. Не знаю, где ее могила. Все, что с ней случилось — великая несправедливость. Но ее следы на песке моей жизни останутся навсегда!

Ш.Б.»

Странно, но факт: чем сильнее удар, тем тупее боль. Она приходит позже, гораздо позже… Может, природа закодировала это на клеточном уровне, как способ выживания? Ты замечал, мой читатель, что на похоронах близкого человека в голову лезут какие-то мелкие или даже совершенно непозволительные в этот торжественный и скорбный миг мысли? Словно душа сознательно выкручивает пробки, чтобы не произошло короткое замыкание. Страницы содержимого этого большого женевского конверта в беспорядке рассыпались по одеялу моей госпитальной койки, на которой неподвижно лежал и я, уставившись остановившимся взглядом в потолок. Перед моим внутренним взором простиралась серая равнодушная пустыня — без горизонта, без разделительной линии на «верх» и «низ», на «жизнь» и «смерть», на «вчера» и «завтра».

Не знаю, как долго это длилось, но мой черный ангел попытался выдернуть меня из глубин безвременья и повез меня на прогулку у стен крепости. Я подчинился ей как безвольная кукла. Фуникулер, конечно, не работал, но у Эйнджел был приятель в хозяйственной части, он и отвез нас на вершину горы на военном джипе. Джефферсон — да, точно, его звали Джефферсон, был в сто раз чернее, чем Эйнджел, а когда смеялся, его зубы сверкали белизной белее, чем ее медицинский халат. Так вот, этот Джефферсон отвез нас к стенам крепости, но сам остался внизу, на шоссе, у машины — может, по просьбе сестры Эйнджел.

Внизу у наших ног раскинулся зажатый меж хребтами Альп Зальцбург, великолепный царственный Зальцбург, с его дворцами и площадями, церквями и крутыми узкими улочками — отсюда, с высоты, он казался макетом или городом миниатюрных сказочных человечков. Эту сказочную красоту пятнали руины разбомбленных зданий и сожженные крыши высоких домов.

Сестра Эйнджел указала на соседний холм, густо поросший пышной зеленью.

— Видишь тот белый дом за изгородью, вон там, за деревьями? Знаешь, чей он?

— Откуда мне знать! — равнодушно ответил я.

— Стефана Цвейга!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже