— Этого я тебе не могу обещать. Отцу моему здесь хорошо; я все здесь устроила для него, соображаясь с его вкусами и потребностями. На мне лежит обязанность сделать его старость долголетней и счастливой. Я продам это поместье только в том случае, если оно ему надоест.
Сестра, по-видимому, сдалась на эти соображения, и я с этой стороны могла, казалось, надеяться, что меня оставят в покое. Но далеко не спокойно было у меня на душе относительно Абеля. Каждый день приходили письма Нувиля от его имени. Он нетерпеливо требовал от меня ответа, решения его участи. Что было ему делать? Могла ли я порицать его поступок? Он горел нетерпением меня видеть, и умолял меня сказать ему, должен ли он из уважения к трауру моей сестры избегать показываться там, где она находится. Откладывать долее ответ было невозможно, и я отвечала прямо Абелю, находя, что при тех отношениях, в которых мы стояли друг к другу, было бы жеманством с моей стороны объясняться с ним через третье лицо.
Нет, я не порицаю вас, но оплакиваю роковую случайность, которая ставит между нами новое препятствие. В эту минуту нам невозможно стать друг к другу в открытые отношения. Добрые люди не преминут сказать, что обличая позорное поведение де Ремонвиля, вы были наперед уверены, что семейство его одобрит вас; что вы имели свои личные причины, помимо нанесенного вам оскорбления, выступить защитником его жены и свояченицы. Увы, нет! Мы не можем с вами увидеться теперь. Дайте времени сгладить эти тени. Через год все изменится. Сестра моя уже теперь порывается оставить уединение Мальгрету, а я не могу и не хочу удаляться отсюда. Итак, будем ждать, твердо полагаясь друг на друга. Пишите мне сами, но пускай и Нувиль не лишает меня удовольствия получать его славные письма.
Несколько дней спустя пришло письмо, опять от Нувиля и помеченное «Венеция». Он в немногих словах уведомлял меня, что отправился вместе с Абелем на восток.
Нувиль снова писал ко мне из Константинополя:
Вы, конечно, разочаруетесь, — писал он, — увидев мой почерк вместо того, которого вы ожидаете. К удивлению моему, никакие увещания с моей стороны не могли убедить Абеля писать вам прежде меня. Вот уже два дня, как мы здесь. Он то и дело в лихорадочном состоянии хватает лист бумаги, царапает что-то на нем, потом рвет на клочки и бросает в огонь, чувствуя себя бессильным выразить то, что у него на душе. Я и не подозревал за ним этой слабости. Я видел, что он составляет с большой легкостью коротенькие записочки, но я не знал, что в жизнь свою он никогда не писал того, что собственно называется письмом. Он сам мне в этом сейчас сознался и добавил: