Родственники Филиппа – дядя Гюнтер и тетя Зигрид – захотели познакомиться с новой невесткой. За чашечкой кофе на веранде они терпеливо объясняли мне, кто есть кто в их семье. Я кивала, угощалась клубничным тортом и надеялась, что семья не очень большая. Когда дошла очередь до дяди, который крикнул «Зиг хайль», я стала слушать внимательнее. «Он был нацистом?» – спросила я. «Ну ты даешь, – ответила тетя Зигрид. – Он был надзирателем в лагере Берген-Бельзен, а когда британцы в апреле сорок пятого освободили лагерь, сбежал». Кусок свалился у меня с вилки, я посмотрела на Филиппа – он сидел напротив и преспокойно уплетал торт. Дальше я узнала, что беглеца спрятали у себя в гостинице в Люнебургской пустоши три сестры. У старшей из сестер было две дочери, одна из них – мать Филиппа. А младшая так втюрилась в надзирателя, что поклялась, – когда его обнаружили, судили британским военным судом и приговорили к пятнадцати годам заключения, – что будет его ждать. И намеревалась сдержать обещание. Ей было двадцать восемь, когда ее возлюбленный сел в тюрьму, а к моменту его освобождения исполнилось бы сорок три – слишком поздно, чтобы создавать семью. Но через десять лет, в 1955-м, его помиловали, они поженились и все-таки родили – ей как-никак было уже тридцать восемь – четверых детей. Я снова посмотрела на Филиппа: «Почему ты мне не рассказал об этом?»
«Ах, да он, может, и не знал, это же все такая древность», – ответила за него тетя. Филипп кивнул. Позже он сказал: «Этот надзиратель мне вообще не родственник. Просто муж сестры бабушки. Только подумай: моя двоюродная бабушка, тетя моей матери, вышла замуж за этого типа!»
– Но твоя бабушка – причем она была старшей из сестер – прятала этого военного преступника! А твоя мать провела в этой гостинице, в этой, как бы поделикатнее выразиться, проникнутой нацизмом атмосфере, свое детство и юность!
– Но она же в этом не виновата.
– Да, но почему ты мне об этом не рассказал?
– Ну я же тебе рассказал о дяде и его нацистском приветствии на девяностолетии, не понимаю, что ты на меня так нападаешь.
Филипп обнял меня. Сказал, что в подробностях и ему об этом не рассказывали. А многое он и сам забыл, ему все это противно. Он понюхал мой висок. А вот я ему отнюдь не противна. Он поцеловал меня в ухо, щекотно, я отвернулась, он поцеловал другое ухо, я откинула голову назад, он поцеловал ключицу – я сдалась.
– Мама, – говорит большой малыш, – представляешь, бабушка подарила мне свинью, она страшно воняет.
– Может, ее помыть?
– Нет, бесполезно, она так и будет вонять.
– И что теперь?
– Теперь я ее нюхаю. Фу, воняет! Хочешь понюхать?
– Лучше не надо.
– Оставить свинью у бабушки?
– Да, пусть у бабушки останется.
Маленький малыш спрашивает:
– Мама? Мама? Мама?
– Да, мой золотой.
– Мама?
– Да, это мама.
– Мама?
– Да, мой родной.
– Мама?
– Дай мне бабушку.
– Баба?
– Да, дай ей трубку.
– Мама?
– Да!
– Баба!
– Да, правильно, дай ей трубку.
Трубку берет Филипп.
– Она спит, что-то нужно?
– Нет.
– Ты что-то хотела спросить?
– Только как у нее дела.
– Она совсем без сил. – Филипп задыхается.
– Что случилось?
– Да ничего, – он хватает ртом воздух, – она так много спит, постоянно засыпает.
– Не думай о плохом.
– И это ты говоришь! Не могу больше разговаривать, дети опять дерутся.
Филипп знал – я рассказала ему еще до свадьбы, – что я месяцами наблюдала за ним из темной ложи, как он работал на освещенной сцене. Я спросила его о том случае с падением. Он улыбнулся. Сказал, что все не так драматично, как мне показалось. Я напомнила ему обо всем в подробностях, посекундно описала, как что было, вплоть до того момента, когда он вдруг выкинул руки в пустоту и схватил своего коллегу. Филипп кивнул. «Просто нельзя смотреть вниз, вот и все. Ты же из Швейцарии, у вас горы, ты должна об этом знать. В тот момент, когда человек падает вперед, нельзя думать: “О боже, он падает”, надо думать: “Я его сейчас поймаю”. Твой зрительный образ превращается в действие. Сначала у тебя есть картинка, потом она становится реальностью. Как в театре. Сначала проект, потом инсценировка». – «Это все так, – сказала я, – и тогда великолепно сработало, но ведь это не панацея – просто закрыть глаза и верить, что все страшное исчезнет».
«Есть такие вещи, на которые нельзя смотреть в упор – слишком страшно. Когда ты в десять лет узнаешь, что тот милый дядя, который жил на чердаке, пришел из ада, где он, как дьявол, надзирал за тем, чтобы ужас не кончался, а наоборот, даже увеличивался, чтобы горы трупов, брошенных прямо на голую землю, все росли и росли, чтобы бесчисленные узники на разных стадиях истощения, чтобы тысячи больных, скелетоподобных людей умирали в зараженных бараках, – когда ты узнаешь это в десять лет, нужно отвернуться, нельзя смотреть в эту пропасть, иначе упадешь».