Филипп учился быстро. Мы еще не успели пожениться, а прохожие уже считали, что это его собака. «Они же так похожи, оба с роскошной черной шевелюрой, – говорили люди, – часто ведь так бывает, что собака и хозяин на одно лицо». На самом деле они терпеть друг друга не могут. По природе своей несовместимы. Но я привязана к этой собаке, мы живем вместе, работаем вместе, молчим вместе. Достаточно кашлянуть, и она меня уже поняла. Вот уже десять лет как. Она была первым членом семьи.
Я снимаю белье, которое развесила до обеда. На чердаке жара. Потолочные балки трещат. Сплошь мужские вещи – огромные, маленькие, крошечные. И одни мои трусы. Вот и все. Я раскладываю белье в три стопки. «Большой, большой малыш, маленький малыш», – приговариваю я. Одежда Филиппа тяжелая. Вещи детей кажутся до странности маленькими. Как они только в них умещаются! Большой малыш, маленький малыш? – сомнения одолевают меня снова и снова. Это еще большой носит или уже маленький? Маленький донашивает за большим. Когда держу в руках совсем крошечные вещи и пытаюсь представить обоих детей в них – ничего не получается. Всегда вижу только маленького малыша, прежние образы испарились. Я спускаюсь в квартиру, рассматриваю фотографии, время исчезает.
«Понедельник, 3 июля, в 11.20. Жениться в это время никто не хочет. Еще свободно, хотите?» Стояло великолепное, ослепительное утро. Мы нарядились, упаковали коробочку с кольцами, повязали собаке цветок, и, надеясь, что свидетели не опоздают, взяли такси и отправились к ратуше. Сотрудница загса прочитала стихи о любви, очень торжественно и очень медленно. Стихотворение Эриха Фрида, и мне было особенно неловко оттого, что читала она наизусть. Безрассудство, скажет рассудок, несчастье, скажет расчет, ничего, кроме боли, скажет страх, безнадежно, скажет дальновидность, нелепо, скажет гордость, легкомысленно, скажет осторожность, невозможно, скажет опыт, это то, что есть, скажет любовь. Очевидно, стихотворение было такой же частью церемонии, как и вопрос, согласны ли мы жениться, но в конце у меня все равно выступили слезы, и сотрудница с улыбкой протянула мне носовой платок, видимо заранее его приготовив, так быстро она его нашла. Когда мы вышли из ратуши, как все молодожены, через заднюю дверь, коллеги Филиппа, которых я уже всех знала издалека, осыпали нас рисом. Мы спустились к Эльбе, сели в ресторанчике, выпили шампанского, пошли купаться и были счастливы. Собака нас всех обрызгала.
Филипп умеет взбираться по крутым стенам и по-кошачьи уверенно передвигаться на большой высоте, на самых узких перекладинах и ребрах. Однажды я сидела в ложе, смотрела, как разбирают декорации после пьесы, которая не стоит того, чтобы упоминать ее название, и повторяла свой текст – мне его нужно было произносить вечером в аналогичной пьесе. Филипп находился на своего рода хаф-пайпе, такой огромной загогулине из прессованного картона, отворачивал болты и передавал их коллеге, стоявшему рядом. Снизу, от изгиба загогулины, крикнули: «Филипп, ну что там? Будет еще что-нибудь?» И он что-то начал рассказывать высоким писклявым голосом, не поднимая глаз и не отрываясь от работы, что точно – я не разобрала. Очевидно, он кого-то изображал, коллеги узнали кого и смеялись; из-за фальцета я подумала, что он показывает женщину, и заинтересовалась. Я бросила свой текст и слушала внимательно, хоть и не надеялась понять. Коллеги Филиппа смотрели вверх, на него, и загибались от смеха, а тот, что стоял рядом с ним и принимал болты, согнулся так, что опрокинулся вперед и упал. То, что произошло дальше, я до сих пор не могу себе объяснить: Филипп поймал его, поднял к себе наверх, усадил на перекладину и успокоил. Коллеги онемели. Посреди всеобщей тишины Филипп вновь заговорил фальцетом, и все, даже коллега, который чуть не свалился с пятиметровой высоты, снова засмеялись; облегчение, казалось, только подогревало их веселье, они тряслись от смеха, бились в конвульсиях, извивались, грохотали и стонали, они были вне себя.