— Вы еще молоды, любезный Константин Юрьевич. Вам меня трудно понять. Видите ли… Как вам объяснить-то? — Он достал платок и провел им по лицу. — В этом рейсе мне исполнится восемьдесят. Говорят, сейчас это еще средний возраст, — он хихикнул, — но, увы, восемьдесят есть восемьдесят. И никуда от них не денешься. Жизнь там, за кормой, позади. Остался от нее только самый малый хвостик. Это мой последний рейс. Отплавалась старая галоша. Отплавалась!
Встречный ветер мягко касался их лиц, он был теплый и нес запахи неведомой земли.
— Вот и пошел в этот рейс прощаться с морем. И с Босфором тоже. Стою, жду здесь, когда Босфор подмигнет мне по-дружески, как пятьдесят лет назад, в первое мое плавание. Мы с ним давние друзья. А с друзьями надобно прощаться.
— Что-то вы, Орест Викентьевич, в миноре.
Академик быстро и горячо возразил:
— Нет! Нет! Ничего подобного! Никакого минора! У таких стариков, как я, минора быть не может. Мы на него не имеем права. Минор — удел влюбленных гимназистов. А нам, отжившим, портить оставшиеся годы пессимизмом — безумие. Наоборот, надо наслаждаться тем, что еще имеешь… — Он простер руку во тьму. — Вот всем этим: морем, звездами, огоньками во тьме. — И вдруг радостно воскликнул: — Вон, кстати, и маяк!
Прямо по курсу судна вспыхнула и погасла чуть различимая звездочка, снова вспыхнула, снова погасла, будто слала она привет из самых глубин Вселенной.
— Подмигивает! — удовлетворенно произнес Солюс.
Постепенно блеск маяка становился все ярче, все увереннее прокалывал предутреннюю тьму. А за кормой, в той стороне, где была Родина, занималась бледная заря. Ветер потеплел и дул теперь с запада, с той стороны, где лежали невидимые берега Болгарии.
— Хорошо!
— Хорошо!
— Только не подумайте, любезный Константин Юрьевич, что рядом с вами блажной старик, — вдруг серьезно произнес Солюс. — Пошел я в этот рейс вовсе не для того, чтобы перед вечностью поахать над красотами мира, который скоро оставишь. Дела есть. Восемьдесят лет прожил, а всего не переделал. Даже наоборот, чем старше, тем больше забот. Самое главное — еще успеть закончить что-то нужное и полезное. И прежде всего то, что могу сделать именно я, никто другой. Таково наше назначение. Перед вечностью. Перед небытием.
«И в этом старик прав», — подумал Смолин.
— Как-то не очень привычно слышать такую терминологию — вечность, небытие, — заметил он. — Люди стараются об этом умалчивать.
— Естественно. Молодой организм думает о жизни, только о жизни. И все-таки, я полагаю, любезный Константин Юрьевич, что мы мало размышляем над философией бытия. Когда-то нас к такому размышлению призывала церковь. Религию выкинули за борт, как вздор. Но ведь нельзя считать всего лишь вздором то, что создано человечеством за многие века, в чем находили духовную опору миллионы в прошлом…
Солюс дотронулся до локтя Смолина, как бы призывая его воздержаться от возможных возражений.
— Нет! Нет! Не подумайте, что академик Солюс верует в боженьку. Но чему учим мы, мудрые атеисты? Что вкладываем в сознание людей? Каждый знает: помрет — и все тут, превратится в тлен, в небытие. И страшится. А почему должен страшиться? Человеку надобно к предстоящему небытию относиться так же естественно, как к восприятию самой жизни: есть и то, будет и другое. И может быть, тогда его жизнь станет, если так можно выразиться, более продуктивной. Меньше будет растрачивать ее на пустяки, на слабости человеческие — пьянство, безделье, волокитство. В США врачи безнадежно больным раком сообщают диагноз. Делают это из свойственного американцам сугубого прагматизма: позаботься о наследниках, о завершении своих дел на земле, оставь другим полезные распоряжения, не забывай, что, хотя и настал твой черед сходить на попутной станции, поезд-то мчится дальше. И мне представляется это разумным. Что говорили древние латиняне: «Мементо мори» — «Помни о смерти». И говорили не для того, чтобы себя запугать, лишить воли к жизни, а как раз наоборот — для того, чтобы жизнь эту прожить разумнее. А для таких хрычей, как я, еще и с максимальной пользой для других. Перед заходом солнца.
Смолин содрогнулся. Вроде бы и прав академик. Со своей колокольни. С высоты своего возраста. Но на кой черт ему, Смолину, думать об
Все-таки в этом старике есть что-то странное. А может быть, просто возрастное чудачество?
— Мы еще с вами, любезный Константин Юрьевич, обо всем потолкуем поподробнее, — пообещал академик. — Например, о единстве прошлого, настоящего и будущего. Диалектическом единстве! Да, да! И оно дает нам возможность говорить о предвидении, о судьбе. О том, что наше с вами завтра уже где-то существует. — И он указал на звезды. — Как? Любопытно? А?