Окаменелость, марионеточность персонажей усиливается, когда те попадают в систему властных отношений за пределами Миргорода. Миргородский "домашний" суд, где судья принимает просителей в замасленном халате, а служители поят их чаем, противопоставляется обезличенному полтавскому крючкотворству, которое превращает людей в свой придаток. Если миргородский суд как бы включен в "пищевую систему" идиллического города и поборы здесь принимаются "крупами или чемнибудь съестным", а крыша суда много лет остается некрашеной, потому что канцелярские съели приготовленное для покраски масло, "приправивши его луком", то для судебной машины государства требуются исключительно "карбованцы".
Кляузы миргородских дворян выдержаны в стилевой традиции демократической сатиры XVII века ("Калязинская челобитная", "Повесть о Ерше Ершовиче"). Особенно это влияние ощущается в характеристике обидчика в жалобе Ивана Ивановича: "Известный всему свету своими богопротивными, в омерзение приводящими и всякую меру превышающими законопреступными поступками <...> Оный дворянин, и сам притом гнусного вида, характер имеет бранчивый и преисполнен разного рода богохулениями и бранными словами..."(358). Сравни в "Повести о Ерше Ершовиче": "Жалоба, господа, нам на Ерша на Ершовича сына, на щетинника, на ябедника, на вора на разбойника, на ябедника на обманщика, на лихую, на раковые глаза, на вострые щетины, на худого недоброго человека".[80]
Использование старомодного стиля призвано подчеркнуть особое "островное" положение Миргорода как заповедника старой патриархальной жизни. Другая функция использования позднесредневековых пародий состоит в том, чтобы представить миргородский быт как игровой, карнавальный. Здесь все бутафория, как в уже упоминавшемся вертепном театре. Описание вещей из родового сундука Ивана Никифоровича очень напоминает распространенные в XVII-XVII1 веках "Описи приданому". Баба выносит во двор тряпье и рухлядь, опорожняя сундук, словно снимая исторические слои во время раскопок: "старый мундир с изношенными обшлагами", "парчовую кофту", "дворянский мундир с гербовыми пуговицами, с отъеденным воротником", "белые казимировые панталоны пятнами, которые когда-то натягивались на ноги Ивана Никифоровича и которые можно теперь натянуть разве на его пальцы", "шпагу, похожую на шпиц, торчащий в воздухе", "жилет, обложенный золотым позументом, с большим вырезом напереди", "старую юбку покойной бабушки, с карманами, в которые можно было положить по арбузу"(344).Завершается этот парад "старинным седлом с оборванными стременами, с истертыми кожаными чехлами для пистолетов, с чепраком когда-то алого цвета, с золотым шитьем и медными бляхами"(345), и, наконец, - нанковыми шароварами и злополучным ружьем. Эти вещи - знак остановившейся в Миргороде истории. Они бесполезны для современной жизни, но придают предметному полю повести некий балаганно-музейный статус. Эти вещи для персонажей повести всегда остаются новыми и могут служить актуальным предметом ссор и тяжб: "Да, прекрасное, почти новое платье загноила проклятая баба. Теперь проветриваю; сукно тонкое, превосходное, только вывороти - и можно снова носить"(347).Однако "вывернуть" старое сукно в новых условиях не удается. Патриархальный вещный континуум Миргорода, где каждая дребедень была продолжением человека, а человек - продолжением вещи, разрушается, стареет и гниет. В эпилоге повести вечное миргородское лето сменяется "осенью с грустно-сырою погодою, грязью и туманом"(377). Поля покрывает "какая-то ненатуральная зелень". Многие жители Миргорода уже умерли, церковь полупуста. Колоритные хаты снесены, уныло торчат остатки плетней и заборов. На главной улице, куда прежде, по словам Ивана Ивановича, "всякая баба шла выбросить то, что ей не нужно", теперь всюду "стоят шесты с привязанным вверху пуком соломы"(377): производится какая-то новая планировка. Современная цивилизация бюрократического порядка пришла в Миргород, и продолговатые окна церкви с круглыми стеклами "обливаются дождевыми слезами"(377).Художественное пространство повести лишилось плоти и красок. Два старых недруга тоже утратили свой колорит, свою вещность. Они больше не похожи на свинью и гусака. Оба посерели, постарели и говорят теперь совершенно одинаково. Рассказчик радуется единственному следу прошлой жизни - улыбке на "воронкообразном" (гусином) лице Ивана Ивановича.